Изменить размер шрифта - +
Да ещё, пожалуй, Мезенцов. Однако не сумел уберечься, вот парадокс, был самоуверен, а потому и беспечен. Они все, эти жандармские главари, отчего-то уверены, что их охраняет мундир и звание. И не только охраняет, а держит в страхе окружающих. Оттого Мезенцов и был заколот как какой-либо баран средь бела дня и на виду у гуляющей публики.

Убийце приходится отдать справедливость: он обладал недюжинной отвагою и смелостью. И что главное — уверенностью в своей безнаказанности. А таковую уверенность рождает беспечность и дурость власти.

Так размышлял Александр, и мысли такого свойства терзали его неотступно. Да, он желал добра. Тем более что приближалось двадцатипятилетие его царствования. Окружение намеревалось отметить его пышными торжествами. Он же не хотел никакой пышности. Да, несомненно, юбилей, будь на троне хоть кто, непременно был, так сказать, «ознаменован».

Главное он совершил: уничтожил крепостное состояние, продираясь сквозь все препоны. Никто доселе не мог объять всей меры сопротивления главной реформы столетия. Он ощущал его всею кожей. И продолжает ощущать доселе. Разве все эти убийства, да и покушения на особу императора не есть недовольства великой реформой. Социалисты-нигилисты считают её недостаточной, дворяне-помещики — излишне щедрой. Похоже, прав был поэт Некрасов, написавший: «Порвалась цепь великая, порвалась, расскочилася — одним концом по барину, другим по мужику». Болезненней же всего чувствовал это всеобщее неудовлетворение и недовольство сам Александр.

Итоги двадцатипятилетнего царствования были неутешительны. Он желал большего, но со всех сторон ему мешали. И даже так называемое общество, позицию которого очень точно выразил славянофил Константин Аксаков: «Наше так называемое «общество» не есть сила и принадлежит скорее к стороне правительственной. Большинство нашего общества очутилось за штатом, сбилось со старой позиции и ещё не нашло себе никакой новой и твёрдой, да, вероятно, и не найдёт».

Александр приказал государственному секретарю обозревать высказывания как благожелательные, так и супротивные, исходящие от людей заслуживающих уважение, которые помещались в газетах и журналах обеих столиц. И Егор Абрамович Перетц со свойственной ему исполнительностью, дотошностью и пониманием доставлял ему наиболее примечательные выдержки.

— Я не боюсь критиканства, — не раз говорил он Перетцу и Палену. — Порою правительство бродит в потёмках, порою мы не видим наших недостатков, чем пользуются социалисты в своей пропаганде. Надобно вовремя исправляться, а не самохвальничать и с непомерной жадностью набивать мошну, как некоторые наши министры.

Последняя фраза повергла докладчиков во смущение. Они не знали, камешек ли это в их огород. Да, за многими из них такое водилось. Брали, брали, иные деликатно, а другие бесцеремонно, залезали и в казну, и в карман. Говорили, что светлейший князь Горчаков, канцлер, нажил миллионное состояние. Некоторые уверяли, что аж восемь миллионов. Но откуда, каким образом?

«Как быть, как жить?» — часто повторял про себя Александр, задумываясь над прошлым и настоящим, пытаясь представить будущее. Война образовала некую пустоту, провал, поглощавшую всё: людей, деньги, имущество. Порой им завладевало чувство одиночества. И в один из таких порывов он приказал освободить три больших покоя на третьем этаже Зимнего дворца, отделать их заново и соединить лифтом со своими апартаментами, расположенными этажом ниже. Эти три покоя предназначались для Кати и их детей. Теперь он мог быть с нею в любую минуту.

Это был акт любви и акт отчаяния. Он, Александр, махнул рукой на мнение двора, света, общества, братьев и сестёр, детей. Императрица Мария Александровна спокойно приняла это известие. Она тихо и безропотно угасала. Душою она была уже там, в горних высях, перед престолом Господним. Она простила всех и в первую очередь своего венчанного супруга.

Быстрый переход