И обнял сына.
— Я только хочу попросить тебя, папа, — давай станем более внимательны к последним дням мамы.
— О, конечно, да-да, непременно, — торопливо произнёс Александр. И была в этой торопливости какая-то неискренность, желание поскорей закончить разговор. — Мы все должны собираться у её постели.
А ведь как тяжко собираться у одра страдания, зная, что человек, который некогда был дорог и любим, молод и прекрасен, но ныне черты его неузнаваемо искажены болезнью, вот-вот покинет этот мир. Более же потому, что испытываешь перед ним неизгладимое чувство вины. И он уходит, унося с собою это чувство, твоё чувство, твою вину в тот мир, грозный и страшный своею неисповедимостью. Уходит, быть может, не простив и не желая прощать, несмотря на евангельскую заповедь.
Вина давила на плечи. Вина перед Марией Александровной, вина перед старшими детьми, наконец, вина перед Россией. Он начал царствовать с глубокого желания всё переменить, устроить Россию на началах добра и справедливости, сделать свободными всех её граждан. Так, как начинал его дядя — Александр I, Благословенный.
У него были широкие планы. Но как только что спущенный корабль с гордо реющими парусами свободно скользит на первых порах по морской глади, по лону вод, пока его корпус не разбухнет, не потяжелеет, пока его днище не обрастёт ракушками и его ход станет медленным и огрузневшим, так и он мало-помалу оброс со всех сторон. И все благие начинания, которые он задумал, отпадали одно за другим.
Первое время он умел настоять на своём. Он был решителен и неколебим, видя сколько надежд возлагается на его царствование и желая непременно оправдать эти надежды. Иногда ему казалось, что он в точности повторяет первые годы правления своего дяди — Благословенного, и Александр тому радовался. Но где его Сперанский, где Негласный кабинет? Александр тщился найти опору в окружении, переменял одного за другим, но так и не нашёл единомыслия: все были Лебеди, Раки и Щуки, все тянули в разные — свои — стороны.
И вот — ход его замедлился, а вскоре не только остановился, но иной раз и пошёл вспять.
Были, были слабые попытки освободиться от накинутых и стягивавших его пут. Но каждый министр убеждал его в своей и только своей правоте, в пагубности иных планов. Доводы казались ему убедительными, как и доводы противной стороны. И он не решался выбрать своё — витязь на распутье. Да, он казался порою себе этим витязем. Становилось тошно и противно. И он убегал от решения в свою личную жизнь. Пока не убежал совсем. По крайней мере он почувствовал себя счастливым. Ещё не так давно ему — российскому самодержавцу(!) — недоставало чувства свободы. И вот он её обрёл! Или то была иллюзия?
Самые дальновидные из его министров понимали необходимость дальнейшего движения по пути реформ, главная из которых была худо-бедно, но осуществлена. Её поименовали великой, но на том и успокоились. Движение остановилось, корабль качался на волнах. Но предложения этих дальновидных непременно наталкивались на противодействие. И тогда они изливались в своих дневниках.
Военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин, успевший, несмотря ни на что, модернизовать армию, с горечью записывал: «Нельзя не признать, что всё наше государственное устройство требует коренной реформы снизу доверху... К крайнему прискорбию такая колоссальная работа не по плечам теперешним нашим государственным деятелям, которые не в состоянии подняться выше точки зрения полицейместера или даже городового».
С тою же горечью исповедывался и Валуев — председатель кабинета министров: «Мы только проповедуем нравственные темы, которые почитаем для себя полезными, но нисколько не стесняемся отступить от них на деле, коль скоро признаем это сколько-нибудь выгодным. Мы забираем храмы, конфискуем имущество, систематически разоряем то, что не конфисковали, ссылаем десятки тысяч людей, позволяем бранить изменою проявление человеческого чувства, душим — вместо того чтобы управлять, и, рядом с этим, создаём магистратуру, гласный суд и свободу или полусвободу печати. |