— Правда, правда, — торопливо сказал он. — Ты должна любить и любишь ту, что пестовала твое детство и вырастила тебя заботливо и ласково, пока ты не стала такой красивой и счастливой девушкой.
Глаза Марты заблистали ярче, а цветущие щеки зарделись сильнее, когда Марк неумышленно произнес эту простую похвалу ее внешности. Но поскольку она с женской чувствительностью скрыла волнение от его взгляда, перемена осталась незамеченной, и он продолжал:
— Ты же видишь, что моя мать ежечасно изнемогает под бременем своей скорби из-за нашей малютки Руфи, и кто скажет, каков может быть исход скорби, которая длится так долго?
— Это правда, что была причина сильно бояться за нее. Но с недавних пор надежда возобладала над тревогой. Ты поступаешь нехорошо, нет, я не уверена, что ты не поступаешь дурно, позволяя себе роптать на Провидение из-за того, что твоя мать предается своей скорби больше, чем обычно, не дождавшись возвращения той, которая так тесно связана с ней и которую мы потеряли.
— Дело не в этом, милая, дело не в этом!
— Раз ты отказываешься сказать, что именно причиняет тебе эту боль, я могу только выразить сожаление.
— Послушай, и я скажу. Ты знаешь, что ныне прошло уже много лет с тех пор, как дикие могауки, наррагансеты, пикоды или вампаноа напали на наше поселение и свершили свою месть. Мы были тогда детьми, Марта, и я по-детски рассуждал о том беспощадном пожарище. Наша малышка Руфь была, как ты сама, цветущим ребенком лет семи-восьми, и я не знаю, какое безумие овладело мною, но я всегда продолжал думать о своей сестре как о невинном ребенке в том возрасте, в каком она была тогда.
— Ты же знаешь, что время не стоит на месте, и потому тем больше у нас оснований быть трудолюбивыми, чтобы улучшать…
— Этому учит наш долг. Говорю тебе, Марта, что ночью, когда на меня нисходят сны, как это иногда случается, я вижу, как наша Руфь бродит по лесу, словно резвящееся и смеющееся дитя, какой мы ее знали, и, даже когда я просыпаюсь, я вижу в воображении сестру у себя на коленях, как она привыкла сидеть, слушая те досужие сказки, что согревали наше детство.
— Но мы родились в один год и месяц; ты и обо мне тоже думаешь, Марк, как о девочке того же детского возраста?
— О тебе? Это же невозможно. Разве я не вижу, что ты превратилась в женщину, что твои маленькие каштановые косички стали черными как смоль пышными волосами соответственно твоему возрасту, а ты сама стала статной, и — я говорю это не ради красного словца, — разве я не вижу, что ты выросла во всем великолепии самой пригожей девушки? Но не так обстоит, вернее, обстояло, с той, о которой мы скорбим, ибо вплоть до этого часа я всегда рисовал свою сестру как невинную крошку, с которой мы вместе играли в ту мрачную ночь, когда она была вырвана из наших объятий жестокими дикарями.
— И что же изменило этот милый образ нашей Руфи? — спросила его собеседница, наполовину прикрыв свое лицо, дабы скрыть еще более яркий румянец удовольствия, порожденного только что услышанными словами. — Я часто думаю о ней так же, как ты, да и теперь не вижу, почему мы не можем по-прежнему представлять ее себе, если она еще жива, такой, какой мы хотели бы ее видеть.
— Это невозможно. Иллюзия исчезла, и вместо нее до меня дошла ужасная правда. Здесь Уиттал Ринг, которого мы потеряли мальчиком. Ты видишь, он вернулся мужчиной и дикарем! Нет, нет, моя сестра больше не дитя, какой я любил представлять ее себе, а взрослая женщина.
— Ты плохо думаешь о ней, хотя о других, гораздо менее одаренных от природы, ты думаешь слишком снисходительно, потому что помнишь, Марк, что она всегда была внешне более миловидной, чем любая из тех, кого мы знали.
— Я этого не знаю… Я этого не говорю… Я этого не думаю. |