«Какого черта, — сказал папа, — это ведь одно и то же!»
Мартина сказала: «Если кто-то приходит с солдатами, закрывает парламент, сажает в тюрьмы неугодных граждан и газетам запрещается печатать все, что они хотят, то это путч. А когда подданные вышвыривают короля, открывают парламент, назначают выборы и издают газеты, где каждый может писать, что он думает, то это революция!»
Папа спросил, где это она понахваталась такой ереси. Мартина сказала, что это не ересь. Если бы она знала это еще перед экзаменом по истории, то получила бы пять баллов.
При случае, сказал папа, он выскажет новому учителю истории, что он о нем думает. Куми-Ори целиком и полностью был на папиной стороне.
Ближе к полуночи Куми-Ори объявил, что он опять безумно устал, но спать одному в отдельной комнате ему ни в коем случае нельзя: вдруг подданные решили убить его и крадутся по пятам! В колясочке тоже особенно не поспишь, очень уж она скрипит и дребезжит. Монарх может посреди ночи проснуться и испугаться. И он решил: «Мы будет сопеть в один каравайть с одним из вамов!»
«Только не со мной!» — крикнул я, потому что вспомнил, как Огурцарь весь раздувается, а лежать в одной постели с кислым тестом выше моих сил.
Папа сказал, что Куми-Ори может переночевать у него. Это уже было довольно странно. Еще более странным было то, как он это сказал: «Ваше Левачество могут спокойно переночковать в мой каравайть. Я буду охоронять сон Вашово Левачества!»
При этом он не улыбнулся, даже украдкой. Я обратил внимание, что он вообще не позволяет себе шуток в адрес этого сморчка.
Про то, что я увидел в папиной комнате. Папа хочет на завтрак такое, чего ни один человек не ест. Как ломается традиция.
В пасхальный понедельник я проснулся рано. Ник еще спал. Я приложил ухо к двери, за которой спали мама и Мартина, там тоже было тихо. Но в папиной комнате раздавался громкий двухголосый храп. Я осторожно приоткрыл дверь. В кровати, щека к щеке, спали папа и Огурцарь. Корона покоилась на одеяле, папа крепко держал ее правой рукой, а Огурцарь — левой. Я прикрыл дверь и пошел на кухню. В кухне сидел дед. Он пил молоко из кружки и подъедал крошки от пирога, оставшиеся в «чуде».
Я тоже налил себе кружку молока, а дед поделился со мной крошками от пирога. Себе он взял коричневые, мне отделил желтые. Мы сидели, уставившись, словно загипнотизированные, на «чудо», и метали в рот сладкую труху; время от времени дед бормотал: «Ну и чудно, ну и чудно!»
Когда дед так говорит, это вовсе не значит, что ему и впрямь что-то кажется чудным, как раз наоборот.
«Ты его перевариваешь?» — спросил я деда.
«Кого именно?» — спросил дед, хотя прекрасно знал, кого я имею в виду.
«Кого-кого… Его Светлость Тыкву Огуречную — вот кого». Дед сказал: «Нет».
Тут в кухню зашла мама. Волосы ее были накручены на бигуди, на щеке багровел толстый рубец. Но не настоящий, это бигуди так отпечатались. Видимо, она всю ночь пролежала щекой на бигуди. Одной рукой мама растирала рубец, а другой процеживала кофе через ситечко.
То, что ни мы ей, ни она нам не сказали «доброе утро», дело обычное. С мамой можно заговаривать не раньше, чем она выпьет чашку кофе. До этого момента она не произносит ни слова.
Кофе был готов, и мама отпила первый глоток. «Доброе пасхальное утро, — сказала она, продолжая массировать бледнеющий рубец Потом, будто беседуя сама с собой, пробормотала: — Ну и чертовщина же мне ночью приснилась!»
Я сказал: «Если тебе приснилась огуречина с короной, то это никакой не сон!»
«Жаль», — сказала мама. Она помешала в чашке, хотя пьет всегда кофе без молока и сахара и мешать там было нечего. |