Наверху наконец-то задремали Ванины родители. Одна бабушка в мансарде под крышей не спала и смотрела на тёмную дорогу, далёкие поля и лес. Она тяжело вздыхала и в бесстрастных её глазах играли блики далёких зарниц, вспыхивающих над горизонтом.
Домовой сел на подоконник и стал смотреть на небо, сплошь затянутое тучами. Всё говорило о том, что скоро будет дождь. Густая вязкая духота окутала мир, затопила, словно вязкая патока.
Ваня во сне метался по постели, волосы прилипли к вспотевшему лбу. К горячему виску пристало белое пёрышко, вылезшее из подушки. Мальчик что-то бормотал во сне, кому-то жаловался. Домовой с сожалением смотрел на него, потом выглянул в окно.
— Эй, ты, хвостатый! Как там тебя, бишь? Ты где? — негромко крикнул он в темноту сада.
— Тут я, — ответил ему садовый из кроны яблони.
— Ты вот что. Нагони-ка в комнату бабочек. А то жарко, как в печке.
Голявка подпрыгнул от радости, что для него нашлось дело, и принялся скакать с ветки на ветку, распушая хвост и щёлкая зубами. Из-под листьев он выгонял уснувших бабочек, которые бестолково махали крыльями, не понимая что происходит и ничего не видя из — за темноты. Собрав небольшое облачко из трепещущих крылышек и усиков, садовый загнал его в окно детской. От суматошного движения в комнате поднялся лёгкий ветерок. Посвежело. Домовой неслышно бегал по скрипучему полу, махал руками и полами халата, не давая бабочкам успокоиться и рассесться по стенам. Ваня, почувствовав прохладу, притих, испарина на лбу высохла, пёрышко упало с виска. А вокруг всё кружили и кружили, словно листья в листопад, дрожащие крылышки насекомых.
Утомившись гонять бабочек, Фома вернулся обратно на подоконник, и только тут услышал, какая тишина наступила в мире. Ничто не двигалось: ни один листок на дереве, ни одна травинка, ни один жучок в зарослях чистотела не смел пошевелить лапкой. Небо вдруг стало похоже на реку перед ледоходом, когда лёд потемнел, вздулся и замер в ожидании льдины, что придёт из верховий и вспорет тяжёлый износившийся за зиму панцирь. Небо притихло, но чувствовалось в нём какое-то потаённое внутреннее движение, как в животе у коровы перед самыми родами, когда влажные от пота бока её напряглись и приготовились вытолкнуть в мир новую жизнь. Домовой заворожённо смотрел на небо в радостном предвкушении.
И тут прорвалось. Хлынул поток, вольный и свежий. Всё задвигалось, зашумело, зашуршало и заворочалось, заговорило на тысячи голосов, забормотало, засопело, захлюпало, зафыркало, словно каждая частица мира вдруг обрела голос, и принялось рассказывать остальным о чём-то своём, торопясь выговориться за короткие мгновения летнего ливня. Весь этот шум сливался в одну негромкую и завораживающую песню воды. Фома раскрыв рот смотрел на капли, падающие на листья деревьев, на скамейку в саду, раскисающую на глазах землю. На его одежде, волосах, лице, сидели бабочки, которые тоже не могли оторваться от вида струй воды и шума дождя. Фома не отгонял их и даже едва ли замечал.
А где-то далёко на берегу лесного озера танцевал Урт. Уже сотни лет, как только на землю обрушивались тяжкие потоки воды, он выходил на берег и танцевал всё время, пока идёт ливень. Пел неизвестные песни, что принёс с собой из Сибири, танцевал невиданные танцы. Водяной бегал по берегу, подпрыгивал, кувыркался, махал руками, с шумом бросался в озеро и тут же выскакивал обратно, чтобы снова бегать и плясать. Он поднимал голову к небу и чувствовал, как капли, пришедшие сюда из поднебесья, скачут по его лбу, щекам, глазам. Грозы и ливни вызывали в нём необыкновенный восторг, который никак не мог уместиться в его груди и расплёскивался вокруг. Мокнущие цапли сонно и добродушно смотрели на него, спрятавшись под ветками, лягушки радостно квакали, приветствуя танец хозяина. Большущие рыбины — любимцы Урта, высоко выпрыгивали из воды, выгибаясь серебряным месяцем, и громко шлёпались в озеро. |