Я двинулся за ним по лестнице, стараясь не касаться его и не – подходить слишком близко. Он пересек комнату и, очутившись у замурованной двери, провел пальцем по символам, вычерченным над притолокой.
– Не знаю, – ответил я. – Мне надо поймать лодку.
Передо мной простиралась широчайшая водная гладь; вечернее солнце высветило на ней прямую дорожку, и по этой дорожке, в маленьком ялике, плыл ко мне Джон Ди. «Время приспело, – сказал он. – Пора перебираться на ту сторону».
Я все еще смотрел на знаки вместе с матерью, но когда повернулся, бродяга вновь звал меня с середины пустыря. Теперь я видел, что он держит в поднятой руке стеклянную трубку. Я пошел к нему, не отваживаясь взглянуть внутрь сосуда.
– Ты не ко граду ли Риму? – спросил он меня. – Сам-то я тороплюсь домой.
Я поглядел вокруг, на залитые светом улицы, высокие белые стены, усыпанные драгоценными камнями, и блистающие башни.
– Кто бы поверил, что город может быть столь прекрасен?
– И в городе этом, Мэтью, всякий нищий что царь.
– Не знаю. Оставь надежду, всяк сюда входящий. Что-нибудь вроде этого. – Я помог ей спуститься; она мягко оперлась на меня, но теперь я уже не испытывал при этом никакого волнения. – Мне надо возвращаться, – сказал я ей. – Меня ждут. Ты отыщешь дорогу домой?
Мы заперли гараж, и я взял такси до Кларкенуэлла. Когда я подошел к воротам, на них сидело бесформенное существо, и несколько мгновений мы смотрели друг на друга: человек разглядывал гомункулуса, думая о его долгой жизни и о его видении мира, а гомункулус разглядывал человека.
– Я ждал тебя, – сказал я, – хотя и знал, что ты фантазия и порожденье больного ума. Ты вымышлен теми, кто верит в реальность времени и власть материального мира; пока я разделял эти иллюзии, ты не давал мне покоя. Тебя породил мой отец, и потому ты воплощал собой мои страхи. Но существует высшая жизнь – там, далеко, вне течения времени. И ныне я покидаю тебя. Гомункулуса никогда не было. – Тогда существо раскрыло рот и завизжало. Я двинулся по дорожке и вошел в дом, где ожидал меня он.
Я был так поглощен мыслями о своем недавнем видении, что утратил способность удивляться. Тем временем пламя возрастало; бросившись вперед, я окликнул Одри, выносящую из дома гобелен. «Как это случилось?» – промолвил я.
«Он работал в вашей потайной комнате, сэр, и у него перевернулась лампа. А рядом стоял стакан с винным спиртом, и он не припер его книгами, как обычно делаете вы, – я видела это, потому что подглядывала за ним, сэр, зная, что у вас вышла размолвка, – и этот стакан тоже упал набок, спирт из него вылился, и сразу загорелось то, что было на столе. Полотняная скатерть и ваши книги, а потом, Господи помилуй, сэр, пламя перекинулось на все вокруг».
Из ее поспешных и сбивчивых речей я уловил главное: прежде чем навсегда оставить мой дом, Эдуард Келли решил с какой-то низкой целью воспользоваться моим перегонным аппаратом и ретортами. Я вывел ее в сад, к дрожащему Филипу. «А где сам Келли?» – спросил я ее.
«Он ушел, сэр. Удрал от огня, но не забыл прихватить с собой кое-какие ваши записки».
«И стеклянный сосуд, – добавил Филип. – Тот, который я не единожды видел у вас в руках».
Так вот что произошло: Эдуард Келли утащил у меня секретные записи о гомункулусе, а теперь верхнюю часть моего дома объял огонь, грозивший полностью испепелить ее. «Он погубил плоды моих трудов, – сказал я Филипу, – хотя одной ногой уже стоял за порогом. Все объято пламенем, и я чувствую приближенье свирепой польской хвори, что застит глаза красным туманом. |