Так мы и привыкли относиться к Петру Ильичу, хотя нам становилось скучно, когда он по каким-нибудь причинам не приходил в компанию — нам не хватало его внимательных, вопрошающих глаз, слушающего молчания.
Петр Ильич был женат, имел дочь, которую звали Наташей. Она походила на отца и, когда он сидел у меня, ждала его на улице. В комнату ее никак нельзя было затащить, от конфет она решительно отказывалась — брала не больше одной, когда мы приставали с угощением особенно настойчиво. Жена Петра Ильича работала медсестрой в городской больнице.
Мне случалось ездить с соседом на рыбалку. Я считал его страстным рыболовом — еще бы, не пропускает ни одного воскресенья, не боится ни дождя, ни лютого холода! — и был поражен тем, что увидел: Петр Ильич, собственно, не ловил рыбу, а просто сидел на берегу, грелся на солнце, дышал вольной грудью, разглядывал в траве перламутровых жучков. К природе у него было такое благоговейное, уважительное отношение, как к книгам. Я сам видел, как Петр Ильич подвязывал сломанную березку — вынул веревочку, привязал, полюбовался на дело рук своих и торопливо оглянулся: не видел ли кто его за этим занятием?
Я, конечно, притаился в ивняке.
Руки у Петра Ильича были большие, черные от мазута, с потрескавшейся кожей, а пахло от него хорошо — металлом, дымком и отчего-то чуть-чуть бензином. Это был запах большого завода, который не выветривался даже за месячный отпуск. Носил он черный костюм, а рубашку выпускал воротником на плечи, чтобы было вольно дышать.
Незадолго до Девятого мая, когда наша газета отмечала годовщину со дня разгрома фашистской Германии, произошло следующее.
Мой товарищ журналист Борис Ярин — рыжеволосый, шумный, восторженный — ввалился ко мне поздно вечером, уселся на стул.
— Слушай, — насмешливо сказал он. — Ты вот называешь себя журналистом… Скажи — называешь!
— Без вступления! — подозрительно попросил я, ожидая подвоха. Так оно и оказалось. Восхищаясь и бегая по комнате, Борис рассказал о том, что по поручению редактора он поехал на электромеханический завод за тем, чтобы написать очерк о рабочем, бывшем воине, в следующий номер. И секретарь партийной организации, не задумываясь, назвал человека, который был кавалером всех степеней ордена Славы, а на производстве отлично работал.
— Кого ты думаешь? — ликующе спросил Борис и сам ответил: — Петра Ильича! Эх, ты — журналист! Живешь с таким человеком в одном доме, на рыбалку ездишь, а…
Я перебил его:
— Ты разве не знаком с Петром Ильичом?
— Знаком! — грустно сказал он, думая, вероятно, о том же самом, о чем думал я, — о нашей нелюбопытности к людям, хотя мы и газетчики, о том, что мы порой проходим мимо того, что грандиозно и очень интересно. И еще я с печалью думал о том, что мне и в голову не пришло бы такое о Петре Ильиче — незаметным, скромным был он.
А ведь что оказалось! Петр Ильич форсировал Днепр, был в Германии, лично видел и знал сержанта Егорова, который водрузил знамя Победы над рейхстагом. Петр Ильич трижды был ранен, раз контужен, но возвращался в строй. Его жена, медсестра горбольницы, прошла путь до Берлина, служила в одной части с Петром Ильичом, где они и познакомились, поженились. У нее тоже два ордена, но я всегда видел ее в простом, скромном платье — озабоченную, занятую Наташей и домом, такую обычную, негероическую, незаметную. Она порой приходила к нам позвонить по телефону и долго, смущенно извинялась за беспокойство, а получив разрешение позвонить, говорила в трубку так тихо, что мне приходилось успокаивать ее, просить, чтобы не стеснялась говорить громко. Она ведь звонила в больницу, чтобы узнать о самочувствии своих больных.
При следующей нашей встрече Петр Ильич смущенно сказал:
— Просто не было случая рассказать о войне… Вы дадите мне «Шагреневую кожу»?
— Петр Ильич, какие могут быть вопросы?
Теперь я понимал все — почему он затаивался, молчал, когда мы говорили о войне, на которой из нас, юнцов, никто не был, и знали мы о ней из книг и рассказов людей. |