Изменить размер шрифта - +
А потом вдруг разревелся, как малое дитя. Прости.

Манусос смутился:

– Но это была песня слез. Ничего удивительного, что ты заплакал, этого я и хотел от тебя. Зачем просить прощения?

Майк утер глаза:

– Там, откуда я приехал, мы редко плачем.

Манусос секунду изучающе смотрел на него. Потом сказал:

– Теперь понимаю. Ты из холодного климата, где слезы могут замерзнуть на лице. Вот, думаю, в чем все дело.

Майк взглянул на него. Подобное нелепое предположение показывало, как искренен и добр пастух. Он засмеялся:

– Нет. Нет, не в этом. А в том, что мы не позволяем себе плакать.

Манусос поднялся на ноги. Солнце скрылось за горой, но его лучи еще холодно блестели на полоске воды вдалеке. Он разжег костер.

– Тогда, – сказал он, – твои дела еще хуже, чем я думал.

 

– Я пел о человеке, который три года копал колодец в твердой земле. Он копал колодец, чтобы его возлюбленная пришла и стала жить с ним в том безводном месте. Но он потерял ее, и его слезы наполнили тот колодец. Теперь из него пьют только орлы да ястребы. Потом я благодарил солнце за то, что оно защищало нас последние дни, и просил у луны защиты еще на одну ночь. Это была песня солнца и луны.

Тем вечером Манусос, уча Майка танцу, был менее требователен. Казалось, он нервничал и был неуверен в себе. Велел Майку упражняться в трех танцах, которым уже научил его, но сам два или три раза прерывал игру на лире и уходил то ли проверить, нет ли чего позади скаты, то ли взглянуть на отару. На вопрос Майка, что он высматривает, отделывался молчанием и каждый раз, когда костер прогорал, вскакивал и наваливал в него груды мастичных кустов, пока воздух не наполнился густым, сладковатым запахом смолы. Майк, закончивший упражняться, заметил, что вид у пастуха какой-то смятенный; время от времени тот оглядывался, словно постоянно ждал, будто что-то случится.

Полная луна огромной каплей сияла на небе Когда Манусос дал костру прогореть, она как будто еще больше набухла и стала ближе. Она снова освещала весь склон. Манусос завернулся в одеяло и лег спать, наказав Майку охранять отару, не жалея жизни, если понадобится. Пастух уснул, а Майк задумался о ночах, проведенных им в горах. Впечатление было двойственным. Хотя он чувствовал голодную слабость и усталость от танцев, требовавших огромного напряжения, было и ощущение, что психологически он совершил некий прорыв в познании себя. Он был на пределе физических сил; его тело и чувства подверглись жестокому испытанию, но состояние духа совершенно переменилось благодаря танцам и посту. И хотя он чувствовал слабость и головокружение, он знал, что у него хватит сил провести эту, последнюю, ночь под открытым небом перед завтрашним возвращением в деревню.

Его больше не возмущали уловки Манусоса. Он воспринимал их, как и должно было воспринимать, – как театральные эффекты, способствующие доведению дела до конца. Не все из них были ему до конца понятны, но он был очень доволен тем, как перенес испытания, выпавшие ему в последние дни. От них ему, конечно же, не было никакого вреда, и по меньшей мере утром он сможет вернуться в Камари, научившись танцевать два-три танца, что пригодится через несколько дней на деревенском празднике в честь очередного святого. Уже за одно это он поблагодарил яркую и огромную луну, заливавшую горный склон серебристым светом.

Со стороны далекого моря набежал ветерок, и Майк поежился, плотнее укутывая плечи спальным мешком. На склоне в полную мощь неистовствовали цикады. Он посмотрел на пастуха, посапывавшего во сне неподалеку, и подумал, какой тот необыкновенный человек. Нелюдимый, неразговорчивый, он спустился к ним с гор, словно какой-нибудь фавн со своей лирой вместо свирели.

Он смотрел на спящего пастуха, и тут что-то легкое ударило ему в шею сзади. Он поднял руку и оглянулся. Ничего. Посмотрел в небо, не зная, что и думать.

Быстрый переход