Изменить размер шрифта - +
Мало того что все наши разговоры – своего рода диалогические самозванцы, но и само их возникновение не обязано никакому внешнему позыву, у них нет цели. Но почему-то все-таки мы говорим.

В самом деле, ну о чем, казалось бы, нам разговаривать? Он старше меня в два с половиной раза, в бесконечность то есть, он ко мне – деление на ноль. В юности я был убежден, что чем старше человек, тем он лучше. Я не вкладывал в это «лучше» качественный оттенок: понятия ума, мудрости, но ощущал простую иерархичность в том смысле, что ничего общего не может быть у человека с ним самим предыдущим. Императив старшинства, основанный только на количественной оценке, признавался единственно верным. Это как в детстве – один, августовский, салабон – другому, декабрьскому: «А ну, холоп, дай царю место…» Действие возраста линейно увязывалось мною с прогрессом. Но вскоре я обнаружил, что если не думать, то расти не будешь, что думанье – как падение во сне – признак роста. Что удачное, чудом случившееся размышление набирает тебе очки, которым имя – минута. Что календарь здесь ни при чем. И далее – что только во сне мысль и возможна. И что думать – значит выпадать, спать, поскольку сон столь же невоспроизводим в своей потусторонности, как и мысль. Которая, случившись, умыкает человеку в довольствие кусочек вечности. Потом, подросши, с брезгливым удовлетворением обнаружил, что есть мужи с юношеской придурью и старцы с неряшливыми повадками подростков.

Стефанов же, спустя долгий очный период незнакомства, мне сразу показался сверстником. Сверстником не потому, что я умудрился как-то его передним числом догнать. Или он – отстать. А потому, что ему в его облике наплевать на свой возраст. И здесь я почувствовал свой недолет. Как награду в виде утраты. Подобная свобода мне была неизвестна. Он мог говорить со мной и на равных, и не очень, и не чураться впадать на излете в несусветный лепет о детстве (будто у меня его не было), и говорить так, что я вовсе не обязан его слушать, просто говорить, выговаривая, как облако, тая, растет из самого себя, творя новое из неизвестного, а там уж – кто поймет, тот и услышит.

Но он мог так же и молчать, словно рассказывал. На первых порах мы вообще с ним не очень-то и беседовали. Мне лично вполне хватало избытка впечатлений, а ведь впечатленное состояние – всегда немое. Даже имя его я узнал только потому, что оно было написано ацетоновым маркером у входа в палату на пластиковой дощечке (с замаранным куском пенопласта на магнитике сбоку; моего имени на ней не было и, как потом выяснилось, быть не могло). Мы существовали молча друг у друга на виду в нехитром, предельно независимом, почти бесконтактном быте. Так сосуществуют слои течения в сверхтекучей жидкости.

Нечаянная встреча в ванной, поддержание огня в камине, невольное сообщничество при общении с нянечками и медсестрами. Никогда я не переживал более уместного – своей свободой – соседства. В нем была весомость одновременно фиксированного и неподдающегося выражению смысла. Это, по сути, догма непроизнесенного и потому неизвестного высказывания, которое могло быть чем угодно, только не цепочкой слов, только не твердым смыслом.

Поначалу его многословное молчание давило и тревожило. Прежде чем он начинал так – молча – говорить, в его движениях появлялась некая, но внятно уловимая предыстория содержательной безмолвности. Какой-то пласт вдруг срывался в череде его жестов, мимических движений, смещений зрачков, набиравшихся иногда в час по чайной ложке с самого утреннего пробуждения и, отслаиваясь значимым в непредставимом, начинал отдельное от облика повествование.

Да, теперь он почти не встает, максимум (который едва не ниже минимума) на что он способен в рамках досуга, это сон, или забытье, или чтение (что не отличить от первых двух), редкие рейды к камину или исследование – вплоть до последней еловой маковки, веточки – очертаний нашей заоконной опушки… И вот, в какой-то момент накапливаясь и при этом не суммируясь, не налипая комом, но входя друг с другом в волшебную реакцию, череда его присутствий, разворачиваясь, начинала сливаться в удивительное повествование, – и я застывал, пораженный собственным вниманием, как иногда кошки застывают перед невидимым.

Быстрый переход