Иван Васильевич решил было рискнуть и подняться, но в миг, отделявший решение от действия, Скорняков вдруг снисходительно этак усмехнулся и положил оружие на стол с того края, где сидел солдат:
- Чистить надо, начальник, а то игрушкой твоей уже вместо скалки можно лапшу раскатывать.
Только тут Иван Васильевич заметил горку замасленных тряпок у него под рукой и глубоко вздохнул:
- Ну и шутишь ты, брат...
Солдат долго еще не мог опомниться и, словно в первый раз оглядывая со всех сторон вновь обретенную свою защиту, все приговаривал себе под нос:
- Чистить! За такие дела, знаешь, по головке не погладят... Доложу командованию - вот тебе и будет чистка-смазка... Ишь чистильщик нашелся!.. Устава не знаешь? За оружию браться, когда она тебе не положена...
И все, что перечувствовал в эту краткую, как вздох, минуту Иван Васильевич, вложил он в облегчающее душу сожаление:
- Эх ты, начальник!
Конвоир вскочил, белесые ресницы его обиженно вспорхнули к надбровьям, рыхлые, бабьи плечи, дрогнув, опустились, и он, чуть не плача, выкрикнул без адреса, куда-то туда, в оплывшее солнцем окошко:
- Что вы меня "начальник" да "начальник", а у меня имя, отчество есть, фамилия имеется. - Он пулей вылетел из помещения, в сердцах хлопнув дверью, и, уже снаружи, вызывающе заключил: - Гаврилюк я!.. Николай Степанович!.. Да!..
- Проняло-таки, - усмехнулся вслед ему Скорняков, - пусть отдышится. Это ему на пользу...
У Ивана Васильевича было такое ощущение, будто он, войдя со свету в темное помещение, начинает постепенно выделять из кромешной еще минуту назад темноты четкие силуэты предметов. Ему в своей жизни приходилось пожимать множество рук и глядеть в еще большее множество лиц; одни из них, этих лиц, тут же стирались в памяти, как стирается карандашная запись на случайном клочке, другие запоминались какой-либо чертой или выражением, но никогда вне связи с делом, которым он занимался, вне круга вопросов, которыми он был заинтересован. Теперь же, в упор сведенный с явью, ранее просто не существовавшей для него, казавшейся ему только сопутствующим всякому общему движению хаосом, он неожиданно для себя разглядел в этом хаосе никем заранее не продуманную и все же гармоническую целеустремленность, где за каждым действующим лицом прочитывалась сложная, осмысленная судьба. Каргин, Старик и его подопечный, Павел Кравцов и Гурий Оржанников, Кирилл и Васёна, и, наконец, солдат Гаврилюк и бывший майор Скорняков - каждый из них нес в себе свой мир, имеющий прямое, непосредственное касательство к тому большому миру, о котором Грибанов судил только как о своей, принадлежащей ему вотчине. И никакая сила не могла отторгнуть их друг от друга. Но постижение этого предопределяло для Ивана Васильевича переоценку всей его жизни, а на это - в чем ему сейчас приходилось сознаться самому себе - он был не способен.
XII
Они вышли из леса над самой базой. Внизу, под ними, в утреннем холоде дымилась Пантайка, и строения на ее берегу, казалось, тоже дымились, схваченные тающим туманом. Иван Васильевич остановился:
- Дома.
Солдат облегченно вздохнул и двинулся вниз, равнодушно обронив Скорнякову:
- Догоняй. Я - потихоньку.
Он стал спускаться, далее не обернувшись на примирительное грибановское:
- Иди прямо в контору, там распорядятся... Я еще пройду к порогу, на метеостанцию.
Здесь он немного покривил, просто ему, перед тем как войти к своим, хотелось побыть одному, сосредоточиться, собраться с мыслями, чтобы ни тени растерянности не проскользнуло в его поведении...
Иван Васильевич повернулся к Скорнякову: вроде бы теперь можно было поговорить о многом, - но, оставшиеся с глазу на глаз, они вдруг поняли, что сказать им друг другу нечего...
- Что ж, ни пуха тебе, ни пера, майор. Может, и впрямь к добрым вестям идешь.
- Спасибо... Только едва ли...
- Надо надеяться. |