..
Разговор их входил в ровное для Ивана Васильевича русло, и он был им благодарен за утерянный было покой. Полые, ни к чему его лично не обязывающие слова убаюкивали память, восстанавливая в нем прежнее душевное равновесие, и боль уходила, отстаивалась в самой потаенной глуби.
Голоса у костра становились тихими-тихими.
- Меня дома все сумасшедшей считают. Ведь я могла после техникума в Москве остаться. А мне свет посмотреть захотелось. Вот и увидела... Всё стало и проще и сложнее... И дорога эта... И люди - там... И ты...
- Выходит, судьба...
- Выходит.
- И не забудешь, что говорила?
- Никогда.
- А вдруг жалеешь?
- Нет. - И еще тверже: - нет.
- Может, пойдем?
- Пойдем.
- Не устала?
- Ну ни капельки. Я, знаешь, спать стала бояться. Вдруг просплю что-нибудь...
- Так пошли?
- На озеро?
- Как хочешь.
Двое встали, она коснулась его плеча своим, и они пошли через осиянную новым утром равнину туда, к блистающим вдалеке озерам, и Ивану Васильевичу показалось, что сейчас на всем белом свете есть только он сам, солнце, тундра и два человека, плывущих сквозь ее струящееся марево. И сухие губы его сами сложили:
- Дай вам Бог...
X
К Пантайке Иван Васильевич вышел в два перехода. Речка выплеснулась чуть ли не из-под самых ног у крутого среза высокого берега. Здесь ему предстояла переправа. Сидеть у воды в ожидании лодки с верховьев Грибанова никак не устраивало, и он решил спуститься вниз, к Кандымскому порогу, где ребятами устраивалась в свое время времянка для камеральных работ. Там, по мысли, должен был храниться кое-какой инструмент, с тем чтобы любой проходящий мог при случае сбить плот.
Идя берегом, Иван Васильевич еще из-за леса заметил около темневшей на береговом юру времянки фигуру солдата с пистолет-автоматом наперевес. Красный околыш его фуражки резким пятном выделялся на ржавом фоне бревенчатой стены. Солдат с медлительной степенностью оборачивался вокруг строения, изредка поглядывая окрест.
Едва Иван Васильевич поднялся и ступил на тропу, ведущую к времянке, как окрик, не оставлявший никаких разночтений в своих оттенках, заставил его застыть на месте:
- Стой! Кто идет?
- Свой.
- Кто свой? Документы! Нахожусь при исполнении...
- Я - Грибанов.
Солдат осторожно двинулся ему навстречу.
- Мне что фамилия... Я никаких фамилий знать не хочу. Документ подавай...
Солдату было лет девятнадцать, от силы двадцать, и в соловых глазах его, опушенных белесыми ресницами, деланное ожесточение едва скрывало самую что ни на есть мальчишескую растерянность. Он долго и обстоятельно разглядывал грибановское удостоверение и наконец, успокоенный, доверительно поделился:
- Препровождаю, товарищ начальник, важнейшего типа пешим этапом на базу. Приказ командования: доставить первым же самолетом в Судаково. Знаете, всякое может быть...
- Откуда?
- В партии на вольном хождении работал.
- У кого?
- Начальника Кузнецов фамилия.
- Знаю. И чего ждете?
- Переправляться нужно, а лодок нету... Мне сказали: вышлют навстречу. Вот и жду.
- И давно?
- Что?
- Ждете?
- Второй день.
- Так ведь здесь инструмент есть: топор, пила... Плот бы давно соорудили.
Солдат беспомощно развел руками, и последние остатки официальной фанаберии уступили место откровенной и теперь уже ничем не прикрытой растерянности. Не по годам рыхлая фигура парня вяло обмякла, всем своим видом определяя, что ему до последней степени осточертело выпавшее на его долю задание, из-за которого приходилось делать стойку в сторону всякого скрипа и шороха, но что, так как идти все-таки надо, он идет по силе-возможности, и большего от него спрашивать не приходится.
- Это ведь, брат, не Москва-река. |