Вам будут плевать в лицо.
Ван-Конет вскочил, подняв сжатые кулаки. Его ноги ныли от страха.
– Не позже четырех часов, – сказала Консуэло, улыбаясь ему с мертвым лицом.
Ван-Конет опустил руки, закрыл глаза и оцепенел. Хорошо зная жену, он не сомневался, что она сделает так, как говорит. Ничего другого, кроме встречи Консуэло с каким-то человеком, все рассказавшим ей, Ван-Конет придумать не мог, и его нельзя за это обвинить в слабоумии, так как догадаться о сообщении с тюрьмой через подкоп мог бы разве лишь ясновидящий.
– Не напрасно я ждал от вас чего-нибудь в этом роде, – сказал Ван-Конет, глядя на жену с такой ненавистью, что она отвернулась. – Я все время ждал.
– Почему?
– В вас всегда был неприятный оттенок бестактной резвости, объясняемый вашим происхождением не очень высокого рода.
– Низким происхождением?! Я была ваша жена. Нет ближе родства, чем это. Разве любовь не равняет всех? Низкой души тот, кто говорит так, как вы. Меня нельзя оскорбить происхождением, я – человек, женщина, я могу любить и умереть от любви. Но вы – ничтожны. Вы – корыстный трус, мучитель и убийца. Вы – первостатейный подлец. Мне стыдно, что я обнимала вас!
Ван-Конет растерялся. Его внутреннее сопротивление гневу и горю жены было сломлено этой так пылко брошенной правдой о себе, чему не может противостоять никто. Он стал перед ней и схватил ее руки.
– Консуэло! Опомнитесь! Ведь вы любили меня!
– Да, я вас любила, – сказала молодая женщина, отнимая руки. – Вы это знаете. Однако сразу после свадьбы вы стали холодны, нетерпеливы со мной, и я часто горевала, сидя одна у себя. Вы взяли тон покровительства и вынужденного терпения. Вот! Я не люблю покровительства. Знайте: просто говорится в гневе, но тяжело на сердце, когда любовь вырвана так страшно. Она, мертвая, в крови и грязи у ног ваших. Мне было двадцать лет, стало тридцать. Сознайтесь во всем. Имейте мужество сказать правду.
– Если вы хотите, – да, это все правда.
– Ну, вот… Не знаю, откуда еще берутся силы говорить с вами.
– Так как мы расходимся, – продолжал Ван-Конет, ослепляемый жаждой мести за оскорбления и желавший кончить все сразу, – я могу сделать вам остальные признания. Я вас никогда не любил. Я продолжаю отношения с Лаурой Мульдвей, и я рад, что развязываюсь с вами так скоро. Довольны ли вы?
– Довольна?.. О, довольно! Ни слова больше об этом!
– Я могу также…
– Нет, прошу вас! Что же это со мной? Должно быть, я очень грешна. Так ступайте. Я не пощажу вас.
– Да. Я вынужден, – сказал Ван-Конет. – Я буду спасать себя. Ждите меня.
– Торопитесь, этот человек опасно болен.
– О! Мы вылечим его, и я надеюсь получить вашу благодарность, моя милая.
Несмотря на охвативший его страх, Ван-Конет очень хорошо знал, что делать. Спастись он мог только отчаянным припадком раскаяния перед Фельтоном, сосредоточившим в своих руках высшую военную власть округа. Он не раскаивался, но мог притвориться очень искусно помешавшимся от отчаяния и раскаяния. Медлить ему даже не приходило на ум, тем более не помышлял он обмануть жену, зная, что будет опозорен навсегда, если не выполнит поставленного ему условия. Сказав: «Ждите. Я начинаю действовать», – сын губернатора бросился в свой кабинет и соединил телефон с тюрьмой. |