Ребекка робко улыбается.
— Правда?
— Правда.
Она указывает на семимесячный эмбрион с крошечными пальчиками на ножках, с носиком и зачатком пениса.
— Теперь это ребенок, — говорит она. — Вот так дети и должны выглядеть.
— Они становятся больше. Думаю, естественный отбор мог бы найти более простой путь для репродукции. Родить ребенка — это все равно что пытаться протащить пианино через ноздрю.
— Вот поэтому у меня нет ни брата, ни сестры? — спрашивает Ребекка.
Мы никогда это не обсуждали. Она никогда не спрашивала, а мы сами не затрагивали эту тему. Нет объективных причин, мешавших нам завести других детей. Может, нас напугала авиакатастрофа. А может, мы были слишком заняты.
— Нам не нужны другие дети, — отвечаю я. — У нас с первого раза получилось совершенство.
Ребекка улыбается, в полумраке становясь до боли похожей на Оливера.
— Ты просто так говоришь.
— Да, на самом деле мы с папой уже завещали тебя этой выставке. За большие деньги. Трехнедельную — трехмесячную — семимесячную — пятнадцатилетнюю!
Ребекка бросается мне в объятия, и я чувствую, как ее подбородок — такой же формы, как и мой, — давит мне в плечо.
— Я люблю тебя, — просто говорит она.
Когда Ребекка первый раз сказала, что любит меня, я разрыдалась. Ей было четыре, я только что насухо вытерла ее полотенцем после веселой возни в снегу. Она сказала это очень буднично. Уверена, она этого не помнит, но я помню, что на ней был красный комбинезон «Ошкош», в ее ресницах застряли шестиугольные снежинки, а носочки сбились в сапогах.
Разве не поэтому я стала матерью, не поэтому? И неважно, сколько придется ждать, пока она поймет, откуда берутся дети, неважно, сколько приступов аппендицита или швов придется пережить, неважно, сколько раз будешь чувствовать, что теряешь ее, — это того стоит. Поверх плеча Ребекки я вижу обезьяньи мозги и козьи глаза. В стеклянном цилиндре плавает жирная коричневая печень. И ряд сердец, выстроенных по величине: мышиное, морской свинки, кошки, овцы, сенбернара, коровы. Думаю, человеческое затерялось где-то посредине.
48
Оливер
В «Голубой закусочной» в Бостоне всего две кассеты — «Мит Паппетс» и Дон Хенли, и их ставят по очереди все двадцать четыре часа, когда здесь открыто. Мне об этом известно, потому что я просидел там целые сутки. Я почти все песни выучил наизусть. Должен признать, что я раньше не слышал ни одного, ни другого исполнителя. Интересно, а Ребекка их знает?
— Дон Хенли. — Рашин, официантка, налила мне чашку кофе. — Ну, знаете, из «Иглз». Не припоминаете?
Я пожимаю плечами, подпевая исполнителю.
— У вас получается, — смеется Рашин.
Стоящий у жирного гриля Хьюго, мастер блюд быстрого приготовления, у которого не хватает большого пальца на руке, кричит мне:
— Браво!
— А у вас приятный голос, Оливер! Знаете об этом?
— Да уж. — Я размешиваю в чашке пакетик сахара. — Я известен своими песнями.
— Ни фига себе! — восклицает Рашин. — Стойте, дайте-ка я угадаю. Вспомнила. Блюз! Вы один из тех белобородых трубачей, которые считают себя Уинтоном Марсалисом.
— Вы меня раскусили. От вас ничего не утаишь.
Я уже так долго сижу на стуле в «Голубой закусочной» на Книленд, что не уверен, что смогу устоять на ногах. Я мог бы, разумеется, снять номер в «Четырех сезонах» или «Парк-Плаза», но мне совершенно не хочется спать. На самом деле я не спал с тех пор, как покинул Айову, три с половиной дня назад, и поехал в Бостон. |