Изменить размер шрифта - +

– Тогда все понятно, – говорит Грачевский, и впервые в его глазах я вижу отчетливо выраженное чувство.

Чувство это – ненависть. Да, ненависть. До сих пор он все шелестел своим бесцветным голосом и смотрел на всех своими бесцветными глазами.без чувства, без выражения. А сейчас, по крайней мере, я уверен, что он умеет ненавидеть – правда, не открыто, не прямо, но изо всех своих сил! Минута проходит в молчании.

– Так вот, – снова начинает Грачев-ский, – мы с Татьяной Васильевной пришли к выводу о целесообразности перевода воспитанника Виктора Панина в дом для умственно отсталых детей.

Наступает тишина. Панин… Да, конечно, он не бог весть какое сокровище: очень запущен, вор, темная душа, немало у нас из-за него было и еще, наверно, немало будет неприятных минут. А все-таки, почему его нужно переводить в дом для умственно отсталых?

Первым нарушает молчание Владимир Михайлович. Никогда я не слышал, чтоб он говорил так сухо, так официально:

– Я решительно протестую против этого предложения. Не знаю, как вы пришли к такому выводу, но я с ним решительно не согласен.

– Но позвольте… – начинает Ракова.

– Не позволю! – вдруг обрывает ее наша тихая Екатерина Ивановна. – Не позволю! Панин учится в моей группе. Он учится плохо, но он нагоняет, и я не вижу в нем никаких признаков умственной отсталости.

– Совершенно с вами согласен. Я решительно против перевода, – вновь повторяет Владимир Михайлович. – Скажу больше: я этого не допущу. – И вдруг, не удержавшись на этой официальной ноте, говорит с сердцем: – Знаете, у Льва Николаевича Толстого сказано: иногда люди думают, что есть положения, когда можно обращаться с человеком без любви, а таких положений нет. С вещами это можно: можно рубить деревья, кирпичи делать, железо ковать без любви. А с людьми нельзя обращаться без любви, нельзя, понимаете? Как с пчелами – без осторожности. Таково свойство пчел, понимаете? Верно, конечно, вы себя не можете заставить любить, как можете заставить себя работать. Но это не значит, что можно обращаться с детьми без любви, да еще если чего-нибудь требуешь от них. Не чувствуешь любви к детям – сиди смирно, занимайся собой, вещами, чем хочешь, но только не детьми… Не детьми, понимаете?.. Этот мальчик…

У меня наметанный слух. Не дожидаясь, пока Владимир Михайлович закончит фразу, выхожу из комнаты и едва успеваю закрыть дверь, чтоб никто, кроме меня, не увидел за нею темную фигуру. Фигура отшатывается и кидается вон из сеней. В два шага нагоняю ее уже на крыльце.

– Постой-ка, – говорю я, хватая беглеца за рукав. – Ты что там делал?

Панин шумно дышит и отвечает не сразу и невпопад:

– Меня заберут?

– Кто это может тебя забрать?

– Вы меня отдадите? – И вдруг, стуча зубами, трижды произносит на одной ноте, как одержимый: – Я не хочу уходить, не хочу уходить, не хочу уходить…

Я не стал напоминать ему, что совсем недавно он сам собирался уйти. Правда, уход уходу рознь. Оказаться в доме для умственно отсталых у него, конечно, не было охоты. Но сейчас – не до длинных разговоров. Я повел Панина в спальню, а он упирался и повторял:

– Идите туда, идите туда, а то там решат…

– Уж если ты стоял под дверью, так, верно, слышал, что говорили Екатерина Ивановна и Владимир Михайлович.

– Я у Екатерины Ивановны третьего дня косынку стащил, шелковую, она знает, она передумает… Идите туда, идите туда…

Все-таки я водворяю его в спальню, бужу Подсолнушкина и строго спрашиваю, почему это члены его отряда бродят по двору после сигнала «спать».

Быстрый переход