– И вы, Репин, попытались сделать это определение. Повторите его, пожалуйста.
Репин встает и произносит отчетливо:
– Окружность – это линия, все точки которой равно удалены от одной.
– Равно удалены от одной… – задумчиво повторяет Владимир Михайлович и чертит на доске дугу. – Взгляните: вот линия, все точки ее равно удалены от одной – следовательно, это окружность?
Репин прикусывает губу, и прежде чем он успевает сказать слово, Король говорит с места не очень уверенно, зато очень громко:
– Со всех сторон закрытая!
– Погодите, Митя. Так как же, Андрей?
– Окружность, – произносит Репин бесстрастным тоном, – это замкнутая линия, все точки которой равно удалены от одной.
В сторону Короля он не смотрит, но на слове «замкнутая» делает недвусмысленное ударение: вот, мол, на тебе!
Владимир Михайлович берет со стола черный шар. Мелом он чертит на шаре замкнутую волнистую кривую.
– Как вы думаете, – обращается он к ребятам, – все точки этой кривой равно удалены от центра шара? Да, равно. Значит, это окружность?
Все видят, что в определении есть еще один пробел. По лицам ребят, по сосредоточенным взглядам и нахмуренным лбам я понимаю: тут важно не столько получить определение – важен самый процесс работы. Они думают, ищут, я прямо вижу, как ворочаются мозги в поисках недостающего слова – «плоская». Но это слово остается непроизнесенным: дверь класса открывается, на пороге – Костик.
Ходить на третий, школьный, этаж им с Леной строго-настрого запрещено. Костик знает это и никогда здесь не показывается, впервые он нарушил запрет. Все головы повернуты к двери, на секунду мы все застываем в удивлении.
– Король тут? – громко осведомляется Костик. – Король, послушай!..
Чья-то рука хватает Костика сзади, из коридора доносится испуганный Галин шепот:
– Костик, ты с ума сошел! Кто тебе позволил?
– Ой, мама, погоди! – кричит Костик уже на весь коридор. – Король, слушай, это Нарышкин унес горн! Он сам сказал!
48. В ВЕЧЕРНИЙ ЧАС
– Эх, ты, умнее ничего не придумал? – услышал я еще из-за двери и, заглянув в больничку, увидел Глебова: он принес Нарышкину еду.
Нарышкин угрюмо отвернулся к стене и не ответил.
– Слыхали, Семен Афанасьевич? – говорит Глебов, столкнувшись со мной в дверях. – Горн-то! А у нас что было, чего только не передумали! И Король на себя наговорил. Вот бесстыжая рожа Нарышкин! Да что с него возьмешь…
В лице и голосе Глебова – сознание собственного достоинства и безграничное презрение к Нарышкину.
– Знаете, Семен Афанасьевич, – продолжает он, насмешливо кивая в сторону кровати, – я к нему вхожу, а он как набычится – ну чистый Тимофей! Думал, дурак, я его бить пришел. «Я, – говорю, – тебе щи принес, дурак ты! А сейчас второе принесу». А он все боится. Понятия в нем никакого!
Разумов ходит сияющий.
– Вот видишь! Я говорил же! – твердит он всем и каждому.
Король не унижается до объяснений. Как будто ровно ничего не произошло, как будто и не было этой истории с горном, камнем лежавшей на всех, и не свалился с него теперь этот камень.
– Что же ты, Король, – рассудительно говорит Коробочкин. – Вот чудак! И зачем ты на себя наговаривал? Все равно ведь никто не верил.
– Отстань. Надоело, – отрывисто отвечает Король, щуря желтые глаза. – Известно, зачем: чтоб к Володьке не приставали. |