Мать же не дрогнула. Молча, глядя в пол сухими блестящими глазами, собрала ведуну в узелок кое-какой снеди, с поклоном проводила до двери, о чем-то пошепталась с ним, не поднимая взора, а прикрыв за ним дверь, так же спокойно подошла к окованному сундуку с портами, откинула крышку и достала рубашку старшего сына — мальчишка недавно вырос из нее, и одежку схоронили, пока не подрастут младшие сынки. Расправив рукава, подошла к неподвижно лежащей Зарнице и молча быстро — девочка не шевельнулась и не подняла век — переодела ее в одежду старшего сына. Потом убралась сама, надела расшитый летник, в котором выходила только на праздники, нанизала на пальцы жуковинья, на запястья — обручья, на шею — ожерелья, в которых когда-то красовалась на свадьбе перед молодым мужем, и, тряхнув головой, прошлась по избе от угла до угла в плясовой…
Когда пришли с поля отец и брат, мать вовсю плясала у постели умиравшей дочери. И, вставшие у порога, они не ведали, что и думать.
— Нет у меня доченьки Зарницы! — крикнула мать, задохнувшись. — Сынок есть младшенький, Зорькиным его звать!..
Неистовая пляска матери сделала свое дело. Зарница наутро пошла на поправку и дня через три уже поднималась, а еще через некоторое время бегала. Но с того дня девочку как подменили — напрочь забросила она девчоночьи забавы, все больше тянулась к мальчишкам, рвалась помогать отцу и брату в мужичьем труде и даже сердилась, если ее кликали как-то иначе, не Зорькиным. Мать и ругала, и совестила неразумную, и случаем била — ничего не помогало. Зарница-Зорькин начала входить в пору. Ее подружки на посиделки бегали — а она в лес, зверя бить. Ни шитью, ни стряпне так и не выучилась, на парней не глядела, одеться и нарядиться толком не умела. Зато ворочала хозяйство наравне с братом и отцом и так навострилась на охоте орудовать сулицей, рогатиной да топором, что когда сбежала из-под венца на заставу, назвавшись Зорькиным, то никто из кметей и не помыслил, что явилась к ним девка. Косу толстую Зарница прятала под шапкой, благо дело было зимой, а на вид это был парень как парень — высокий, жилистый да гибкий. Разве что усы пока не пробились да голосишко подкачал. Так что пока не прибежала под стену заставы плачущая мать да не стала слезно молить отпустить дочерь неразумную, ни один не догадался…
…Зарница прищурилась, сплевывая. Что толку поминать давно минувшее! Три лета минуло с той поры! И давно уже жила она вместе с воями — разве что в мыльню ходила с их женами да спала отдельно. А так — дружинник и есть. И даже не болит сердце о том, что, проводив двадцать третье лето, до сей поры она не нашла никого по сердцу. Да не нужно ей было все это! Сколько себя помнила — не нужно! Побратимы-кмети уже и подзуживать, и смешками перекидываться перестали — привыкли и смирились, что никому не удастся заставить ее взглянуть ласковее.
Что правда, то правда — были среди них справные да пригожие парни. Девчонки на них гроздьями висли, мужатые бабы и то заглядывались. А вот не легла душа ни к кому. И не лежала вовсе!..
Ветер все катил на берег волну. В его завывании чудились живые голоса, и Зарница невольно нашарила на поясе обереги, одними губами шепча заговоры-отвороты против лиха. Мало ли кого принесет такая непогодь! Не поветрие, так злые духи разбушуются! А то и вовсе беду нагонит. Эдакий ветрище не к добру!
Девушка подалась вперед, прислушиваясь. Дедко Белоглаз всегда умел по голосу разобрать, что принес с собой ветер. Он бы не сплошал — переговорил с бурей, да и умолил ее повернуть и пройти стороной! Оставалась надежда, что старый ведун не спит сейчас в своей землянке на крутояре подле капища и чутко слушает ветер, прикидывая, надо ли чего бояться.
Можно было отвернуться, заставить себя не слышать воя и свиста ветра, не замечать его кликов, но Зарница только тревожнее прислушивалась. |