Переживает за нее.
— Как это ужасно! — сказала Нада.
Она задержала на мне пристальный взгляд, не для того чтобы определить, лгу я или нет, — зачем бы мне лгать? — но чтобы понять, насколько глубоко мой рассудок проникся тяжестью данной ситуации.
В те дни я завел привычку говорить то, чего, будучи пока существом неискушенным, сам не понимал до конца.
— Скажи, Ричард, в вашей школе много несчастных детей?
— Не знаю. Наверное, много.
— Мальчики скучают без семьи?
— Ну да, скучают.
— Знаешь, ты дружи с ними, не оставляй их.
Нада, как и все матери, страдала родительской близорукостью, полагая, что ее сынок находится в центре внимания и сам решает, с кем ему дружить. Я вечно вводил ее в заблуждение и, возможно, был не прав: если мое хилое здоровье явилось недостаточным аргументом, чтобы удержать ее дома, так, может, моя общественная несостоятельность сыграла бы здесь мне на руку? Но я был чересчур горд. И все-таки мне хотелось ей польстить. Ах, как приятно было, когда в искренней, неподдельной улыбке поблескивали прелестные зубки ублаженной Нады! В тот день, когда я согласился снова держать экзамен, у меня даже захватило дух от ее лучезарной улыбки и от блеска ее зубов, и Нада обняла меня, а после экзамена повезла по дорогим и престижным сельским магазинам и купила мне теннисную ракетку, благородную, по ее представлениям, рубашку, две дюжины пар одинаковых темно-синих носков, одну книжку из серии романов про мальчика-детектива, которые я давным-давно все перечитал, и еще кучу разных подарков. Тот день я прекрасно помню, — вижу все, как сейчас. Да, я хорошо помню тот день, хотя годы о нем не вспоминал. Итак: в воздухе резко и терпко пахнет дымком костра (возможно, специально для привлечения внимания), конец зимы, прелестный солнечный денек, моя мать беспечно хороша и выглядит на сельский манер, она со мной и водит меня повсюду, своего драгоценного сыночка, ненаглядное чудо, которому предстоит развить в будущем наследственные зерна гениальности, завезенные в Америку из далекой, печальной и мрачной России.
Мы отправились в кафе, где обычно толкутся школьники, но здесь, на наше счастье, в этот субботний час оказалось пусто, и мы вместо второго завтрака ели восхитительный пломбир с сиропом, орехами и вареньем. Я еще не рассказывал вам, как Нада ест? Она ела так, будто какая-то невидимая рука вот-вот отнимет у нее тарелку, но даже если у нее станут тарелку отнимать, Нада все равно есть не прекратит и будет тянуться за ускользающей тарелкой вплоть до последнего момента. Она была вечно голодна, прожорлива. Нада любила поесть, и когда ела, то, должен заметить, прямо-таки нависала над тарелкой, интенсивно орудуя приборами с помощью своих длинных, изящных, пожалуй, несколько костлявых пальцев. Ложки и вилки нетерпеливо сновали в руках у Нады, двигались не переставая, то и дело цокая или скребя по фарфору. Мне кажется, Нада ела больше, чем Отец, хотя в весе никогда не прибавляла.
Ах, какой это был замечательный день! На будущей неделе Наде предстояло узнать, что я блестяще справился с испытанием, и это возвысило коэффициент моего интеллекта до вполне пристойного уровня; и тогда Нада, осыпая меня поцелуями, станет лихорадочно твердить о моей будущей «карьере». По-моему, она мечтала, чтобы я сделался великим писателем, таким как Манн или Толстой или она сама, хотя никогда со мной на эту тему не заговаривала. Видимо, считала, что это у меня в крови, что это проявится само собой. Но в тот день я еще не мог знать, насколько отличусь, пока мне просто казалось, что я исправил положение, которое так огорчало Наду, и что я способен в целости сохранить свои русские гены для грядущих поколений. Я падал под тяжестью коробок и сумок, всех ее бесчисленных презентов, получая которые, неизменно улыбался благодарно, сконфуженно и приговаривал:
— Ну, Нада, ну, правда, зачем же столько…
— Ах, зачем! — восклицала Нада низким-низким до хрипоты голосом, подражая Бэбэ Хофстэдтер. |