Он часто ворочался, тяжело дышал. И хотя по ночам на палубе было не так жарко и не так душно, как в каюте, воздух и тут был теплым и каким-то липким. Солнце, казалось, лишь на несколько минут окуналось в воду и вновь выныривало с другой стороны океана, еще более яркое и беспощадное, чем вчера. В короткое время между заходом и восходом солнца люди не успевали отдохнуть и выспаться: их сон был тяжелым и беспокойным.
В одну из ночей Беньовский проснулся с тяжелой головой, во рту у него пересохло, дыхание было неровным, кости ломило.
— Ваня, — тихонечко позвал он спавшего рядом мальчика, — сходи за лекарем, Ваня. Да никому пока не говори, что я захворал, может, и пройдет. А я сейчас сам в каюту спущусь.
Ваня быстро вскочил и побежал к Мейдеру. Перед тем как спуститься вниз к каюте лекаря, Ваня остановился и оглянулся. Беньовский, ссутулясь, стоял на палубе, держась одной рукой за мачту. Другая его рука вяло повисла. «Заболел, да, как видно, сильно», — с жалостью подумал Ваня и быстро сбежал вниз.
Беньовский пролежал чуть ли не неделю. Ваня ни на шаг не отходил от его постели. Однажды вечером, когда больной задремал, Ваня долго смотрел на его осунувшееся, побледневшее лицо, бессильно лежащие вдоль тела руки, и острая боль защемила мальчику сердце. Тихонечко подойдя к изголовью, он положил руку на лоб учителя и легонько погладил его волосы. Беньовский сразу же очнулся, но глаз не раскрывал. Он лежал неподвижно и как бы прислушивался. Потом с трудом протянул руку и потрепал Ваню по щеке.
Ничего вроде бы не произошло, но впоследствии, когда Ваня вспоминал учителя и все, что было в его жизни с ним связано, эта минута казалась ему одной из самых светлых и радостных, и думалось тогда ему, что дружба их началась не в Большерецке, а именно здесь, в каюте корабля, потому что именно в эти мгновения впервые так сильно почувствовали они оба, что до конца будут вместе и никакая сила, кроме смерти, их не разлучит.
В этот вечер Беньовский рассказал Ване то, о чем он не рассказывал никому.
— Ни одному священнику на исповеди не рассказывал я всего, о чем расскажу тебе сейчас. Ближайшие друзья мои, Хрущов и Винблад, и те не знают всего. А рассказать обо всем этом надо, потому что должно человеку иметь друга, который знал бы о нем все. И уж коли, узнав все, ты по-прежнему будешь считать меня другом своим, значит, без обмана наша дружба. А коли, всю правду узнав, отвернешься от меня — значит, не за такого человека ты меня принимал, каков есть я на самом деле.
Беньовский вздохнул, серьезно посмотрел на притихшего Ваню.
— Прежде всего должен я тебе, Иван, сказать, что многое из того, о чем говорили в Большерецке люди, рассказывая обо мне, я напридумывал. Одно — для того, чтобы нам с Петром людей за собой повести, чтобы поверили они в меня и в нашу «Собранную компанию», другое — чтоб знали обо мне только то, что для успеха дела нашего знать им нужно.
Цесаревича Павла я, Ваня, и в глаза не видал. Да, думаю, если бы и познакомился, то едва ли стали бы мы друзьями. И хотя, как приходилось мне слышать, цесаревич несчастен, но сочувствия к нему у меня никогда не было, ибо он — царственный деспот, а я почти всю свою жизнь был изгнанником, претерпевая все, что со мною случилось из-за таких, как он и его матушка. Да и несчастен он, доколе не обретет трон. А как наденут на голову ему царский венец, тогда-то и посмотрим, хорош он или плох, И едва ли будет он намного лучше других — из истории видим мы множество тому примеров. Помолчи и пока ни о чем не спрашивай, я сам тебе все скажу.
Ты, конечно, спросишь: а зачем мне было лгать? Выдумывать историю с пакетом и перстнем?.. Делал я это вот почему. Году еще в шестьдесят восьмом слышал я презанятную историю о том, как в Черногории объявился человек, называвший себя Петром Федоровичем, то бишь российским императором Петром Третьим, покойным отцом цесаревича Павла, убитым, как говорят, гвардейскими офицерами по наущению жены его Екатерины. |