|
Зарежет, усадит под стенку, небрежно скажет случайным свидетелям: «пусть отоспится». И все. Поэтому Саня отвечает таким же жестом: прежде вы. Тощий поглядел Сане в глаза, помедлил (а ведь и правда собирался со спины зарезать), и чуть наклонив голову — притолока очень низкая — прошел за истыканную ножами дверь. На заднем дворе пусто, земля серая от куриного помета, из окон второго и третьего этажа слышны женские и детские голоса. Без зрителей никак. Тощий взглянул на солнце, прищурился, неторопливо вытащил шпагу, поднял руку необычно высоко, повел клинком… Ах, вот оно что! — у него эфес инкрустирован зеркальцами, чтобы слепить соперника; для того и стал лицом к солнцу. Сколько же он тренировался, чтобы научиться совмещать два действия: слепить и драться? Тоже мне — Юлий Цезарь. Можно не сомневаться — это еще не все; у него в загашнике должен быть целый набор подлян. Но я не любопытен, да и рисковать нет смысла… Саня чуть отводит голову, чтоб погасли солнечные вспышки, затем парирует выпад тощего, — и тут же — мгновенно — рубит его клинок под основание. Все. Просто и ясно. Клинок не сломан — срублен наискосок, словно он был из дерева. Тощий ошеломленно смотрит на то, что мгновение назад было его шпагой, потом смотрит на шпагу Сани Медведева. «Это… это — Заасоод? (Саня кивает.) А ты… ты — Белый Медведь?..» Саня не китайский болванчик, чтобы кивать на каждое его слово, поэтому просто глядит тощему в глаза. Нуль эмоций. Но о ноже помнит. Сейчас увидим, как этот нож выглядит. «Прошу меня простить… такое счастье видеть вас… — Тощий не знает, что говорить, путается в словах, но по глазам видать, что уже приходит в себя. — Я полагал, что все это — россказни… и про вас, и про ваш меч… Признаю: я вел себя недостойно…» Саня поворачивается, шагнул к двери, — и вдруг мгновенно обернулся — выпад — и кончик его шпаги замер на горле тощего, точно в выемке над щитовидным хрящом. Дамасская сталь прорезала кожу, кровь выступила наружу — и неторопливой струйкой стекла за грязный воротник старой рубахи. Можно было обойтись и без крови, но так убедительней. С некоторыми — вот такими — иначе нельзя. Тощий боится шевельнутся, в замершей на замахе руке — тяжелый метательный нож. Обычный нож, без ухищрений и красот, рабочий инструмент; таким мясники свежуют туши. «Отпусти нож… (Тощий расслабил пальцы — и нож плашмя, почти без стука, упал на землю.) Подтолкни его ко мне… Теперь отступи на два шага…» После скольжения по земле нож испачкан куриным дерьмом, к тому же от него тяжело несет ворванью; должно быть, этот тип снял его с моряка. Но что-то в этом ноже есть. Какая-то основательность. Надежность. И по центровке, и по удобной рукояти сразу видно, что его сработал знатный умелец. Надо будет проверить, так ли он хорош при метании. «Еще раз позволишь себе со мной такую штуку убью, — говорит Саня. — А теперь прочь с моих глаз…»
История, как сами понимаете, для одноразового использования. Если есть потребность, а воображение буксует, конечно, ею можно воспользоваться еще раз, но при повторном использовании в ней уже не будет прежней остроты. Как в однажды пережитом сне. Как в однажды уже виденном кино.
Санин ум шлепал такие истории без проблем. Как блины. Посмотрел — и забыл. Такой способности «сочинять» Саня не придавал значения, полагая, что и все остальные люди живут, как и он, двойной жизнью: в реальности — и в воображении. Иначе как же не отчаяться, как пережить эту жизнь. Без воздуха, без справедливости. Возможно, если бы Саня пережил грядущую войну, до которой оставалось еще шесть лет, он бы стал писателем. Талантливым или заурядным — это уже другой разговор; это уже зависит от того, к какой цели — как писатель — он бы стремился. |