|
Ведь это было только вчера… Сколько же времени должно пройти, сколько лет, чтобы я мог вспоминать их без боли!
Поднявшись в каземат, Тимофей удивился, как здесь тихо и покойно. Солнце передвинулось, но не далеко. И канонада передвинулась поближе. Ребята были снаружи, рядом с амбразурой. Вокруг дота давно не было ни травинки, все живое не только выгорело, но и пропеклось, пожалуй, до кончиков корней; в этом году растительная жизнь сюда уже не вернется. Однако земля, пересыпанная сотни раз снарядами, была легкой, даже пушистой. Ребята расчистили от стальных и бетонных осколков небольшое пространство, расстелили одеяла; загорали. Медведев лежал с закрытыми глазами, подставив солнцу черные руки, грудь и лицо.
Стальная дверь каземата была нараспашку (для продува), и Тимофей вышел через нее. Мог бы выбраться и через амбразуру, не велик труд, но командирское положение обязывало все делать правильно. Если возможно. То есть это было вполне осознанное поведение, а не автоматизм. К чести Тимофея надо сказать, что делал он это без малейшего акцента, тем более — не ставя себя в пример (Ван Ваныч за все годы ни разу не произнес: «а вот я бы на твоем месте…»). Воспитание начинается с мелочей. Любое дело начинается с мелочей (это опять Ван Ваныч), чтобы расчистить пространство. Повлиять можно только на человека с нормальной, неизуродованной душой, а душа воспринимает не слова, а то, что она чувствует в человеке. Приблизительно так.
— Чего новенького?
— С полчаса назад У-2 пролетал, — сказал Ромка. — Прошел над самой дорогой, так что нас не заметил. Хотел в ущелье заглянуть, да немцы не утерпели — рано начали палить из зениток. А то б сбили — уж так нетороплив…
Тимофей кивнул.
— А до того Чапа в стереотрубу наш кавалерийский разъезд видел.
— Это где же? — Тимофей повернулся к Чапе.
— Далеченько, — сказал Чапа и показал на юг. — Там, де речка повертае на схiд.
— А с чего ты решил, что они наши?
— Тю! Я шо — не бачив нiмецькiх коней? Та й сыдять нiмцi на конях не по-нашому.
— И куда ж они делись?
— В рощу заiхалы — и ото всэ.
Тимофей присел возле Медведева и осмотрел его раны. Лицо Сани уже начало освобождаться от коры; материк разваливался на острова. Самый большой — нашлепкой — перехватывал нос седлом; казалось, что он прирос навсегда. Почти такой же был справа на лбу, остальные — помельче. Корки были бугристыми; они поднимались над розовой пленкой молодой ткани, и трудно было отделаться от впечатления, что они вырастают из тела. Но когда, лопнув по краю и задираясь, корки показывали белую от остаточного гноя изнанку — это впечатление исчезало. Еще вчера тело выдавливало гной, как грязь, из каждой трещины, а сегодня такие гноящиеся места остались только на его плечах и суставах пальцев. Почему так — ни Чапа, ни Гера не могли объяснить. Правда, Чапа сказал: «тайна натуры».
Когда Саня заскочил из пламени в дот (при этом, на ходу, он еще пытался погасить огонь на знамени — прижимал знамя к телу, хватал, жамкал горящую ткань руками) — гимнастерка на нем разваливалась от огня. Волос на голове уже не было, видать, вспыхнув, они сгорели мгновенно, и оттого ожог на голове был слабый. Как и на спине. Грудь припекло покрепче, но тоже, можно сказать, обошлось. А вот лицо, кисти рук и плечи… через несколько минут они превратились в сплошной волдырь. «То не беда, — сказал Чапа. — От колы б воно прогорiло до мяса…» Дальше Чапа распространяться не стал — и так все понятно. Чапа взял старую бритву «Нева», которой еще в мирное время пользовались команды, заступавшие в доте не дежурство, проверил ее остроту на ногте, и неодобрительно покачал головой. |