— Денег-то хоть много заработал, Дедусик?
— Все, что заработал, везу с собой. Я ж не Рокфеллер, чтоб десятирублевые хрустики в чулок складывать да процент под них получать.
— У Рокфеллера — не чулок, у Рокфеллера — банки.
— Я и говорю, — кивнул Дедусик, — не чулок, так кубышка!
Все засмеялись.
— Скоро к реке выйдем, — сказал Старенков громко, сел на расшатанную толстоногую скамейку. — Полтысьянка называется. По весне она разливается не хуже моря и уровень свой до осени держит. Вот у нее какая особина. Поэтому, чем скорее на нее выйдем и чем скорее дюкер протащим, тем лучше для нас. На том берегу соединимся со встречной ниткой, и полтыщи километров трубопровода у государства в кармане будет. Так что ты, Дедусик, напрасно уезжаешь. На кого нас покидаешь?
— Вот, — Дедусик немощно заморгал припухлыми, в багровой оплетке веками, в подглазьях, в ручейках морщин затускнела сырость, — жалко, но не могу. К земле тянеть.
— Сильнее десятирублевых? — не выдержал Старенков.
— Хлебушка нам белорусского пришли, — попросил Вдовин. — Я после войны там в плотницкой бригаде служил, восстановление делал, пшеничные караваи на всю жизнь запомнил.
— Пришлю, пришлю, — засуетился Дедусик, — обязательно пришлю — белорусский хлебушко что колбаса, такой же питательный, раз к разу.
В его движениях, в глазах, в опущенных плечах сквозила усталость от скитальческой жизни, которую он вел зимой, все время двигаясь с трассой на запад, серьезность утки, стремящейся из-за тридевяти земель вернуться к родному обиталищу, увядшесть старого человека, видевшего столько, что об этом книгу можно писать. Он повернул свое расстроенное лицо к Костылеву, растянул рот в трудной улыбке:
— А у тебя, сказывають, красуля завелась? Из области прилетает.
— У него? Завелась, Дедусик, завелась, — подтвердил Старенков, подбросил в печушку соснового смолья, буржуйка ухнула с готовностью паровоза, сухо взыграла пламенем.
— Смотри, кабы сердце твое не съела.
— Не съест, Дедусик, не съест, — Старенков прихлопнул печушку заслонкой, вертанул рычажок-огурчик, распрямился.
— Раз не съест, тады к столу, — провозгласил Дедусик. — К шампани!
...Утром Костылев, собираясь в первый свой рейс после двухмесячного перерыва, заглянул в Дедусиков закуток — тот посапывал-посвистывал на неразобранной кровати, вытянувшись в неказистый свой рост на одеяле, на ноги, хлипкие, любящие тепло, были надеты валенки — так, в валенках, в «кустюме» с медалью Дедусик и досматривал в предутренней тиши свои полесские сны. Бороденка задралась галочьим хвостом, была она редкой, с розовыми проплешинами, от нее исходило ощущение немощи. Отработал старик свое, на покой, на пенсию бы пора, ан нет — заело старика накопительство, погнало в неведомое, за реки-моря.
— Пока, Дедусик. Бог даст — свидимся, — сказал Костылев, закрыл за собой дверь.
Не знал он еще, что Дедусик, уехав, помается некоторое время в Полесье, а потом не вытерпит и пришлет письмо, в котором будет проситься назад, обращаясь к каждому поименно, будет рассказывать о своей тоске по сибирской вольности, о сердечной привязанности к нефтяному краю, о болезнях, обрушившихся на него после того, как он «сдал свой трудовой пост», о том, что и земля, ухоженная, доверчивая, сдобренная его по́том, его томленьем, тоже не радует; «землю обрабытывают тракторами техники уйма землю можно только в руке подержать полюлюшкать остальное механизьмы делают. Опять-таки и деньгов нет бабка отобрала», — писал Дедусик вполне сносным стилем. Правда, без единой запятой и допуская ошибки.
Письмо пришло, когда трассовики протаскивали через Полтысьянку дюкер, пора была горячая, не до писем, ответили Дедусику через три недели, когда уже соединились со встречной ниткой. |