|
Ответ поразил бригаду как удар грома, он был жестоким: не вынеся томленья, Дедусик умер.
Старенков минут пятнадцать сидел молча, без движения, зажав в руке тетрадный листок, пришедший из Белоруссии; с лица его сползла обычная жесткость, глаза истекали му́кой. Бригадир никогда не относился к Дедусику серьезно. Впрочем, как и остальные — все те, кто знал о скаредности старика, его жизненных целях. Не думал никто, что Дедусика может поразить такой недуг, как тоска по людям, с которыми он вместе работал, делил хлеб-соль. Да и сам Дедусик, наверное, об этом не думал. А оторвался от трассы и усох. Есть вещи, куда более сильные, чем деньги.
Старенков поднял голову, посмотрел на Костылева незряче, пожевал губами, прошептал что-то чуть слышно, а Костылев понял все, о чем тот шептал, все-все, хотел что-то сказать, но у него не хватило силы.
...Костылев вышел из балка, по привычке посмотрел вверх: как небо? По небу день виден как на ладони, сразу понятно, каким он будет: ясным, или захлебнется в буране, или мороз зажмет трассу, или же оттянет трескотун и оттепель высветлит тайгу — все рассказывает небо. Звезды были мелкими, неровно сколотыми, но яркими, с игрой. Значит, день будет морозным. В такие дни работать весело.
Он вывел плетевоз из-под навеса — кабина была та же, новую не стали ставить, верх только чужой, стежок газосварки еще не закрашен, под ногами — скрипучий новенький коврик. Эх, «троглодит», «троглодит»... Костылев погладил рукою руль, замер, пытаясь понять, какие же чувства он испытывает к машине, чуть не погубившей его, — если зло, боязнь, если нутро дрожит от сердечного колотья, то за баранку лучше не садиться, лучше уступить место другому, а самому пойти в подмогу к электросварщикам.
Во рту была странная сухость, но на нее Костылев не обратил внимания — это оттого, что соскучился по ребятам, по трассе, по всем машинам вообще и по «троглодиту» в частности. Сухость сухостью а внутри, в глубине груди, была радостная приподнятость. Он поерзал пальцами ног в унтах — слушаются ли? Пальцы слушались.
Включил первую скорость и, подсвечивая подфарниками, поехал на сварочную площадку, где слепил тайгу яростный сверк, где, натуженно пыхтя, трубоподъемники укладывали плети тыщовок на тросовые роспуски машин.
20
К Полтысьянке вышли в полдень, когда солнце вызолотило природу, оплавило верхушки деревьев, когда снег сглатывал тени, вернее, их попросту не было, и лес, по которому была пробита отверденная толстой наледью дорога, прозрачнел, будто выцвеченный; далеко просматривались крохотные, ноге ступить негде, полянки, не забитые буреломом. Костылев остановил КрАЗ, слабо охнув, выпрыгнул из кабины. Было тихо. Чуть слышно, сонно и пусто шевелили лапами ближние сосны. Тех, что подальше, слышно не было. Из-под снега, прямо под радиатором, грибом-мухомором выглядывал толстотелый столбик, окрасненный суриком, с табличкой наподобие грибной шляпки, прибитой к торцевине. Костылев нагнулся рассмотреть, что там такое написано. Буквы свеженькие, будто вчера начертанные, рдеют клюквенно. Всего два слова: «Выход траншеи». И дата.
Сзади зарявкал «Урал». Не оборачиваясь, Костылез определил — роговский, воет с радостно-неукротимым поросячьим подвизгом; веселая натура у машины, не то что у мрачного «троглодита» — этот же только и ждет, чтобы подлянку сотворить. Захряпал снег. Послышался голос Старенкова:
— Первым к реке выбрался?
Костылев, помедлив, отозвался тихо:
— Как видишь.
— Вижу. Это створ.
Старенков похлопал рукою по карману:
— Книжку для записулек забыл. Нелады.
— Зачем записулька-то?
— Радиограмму в управление надо дать. К реке всежки вырулили.
— Еще успеешь. |