|
Теперь уж надолго.
Он так и не остался на именинах, сколько его ни упрашивали, — не мог, не было сил, ему надо было выкарабкаться из самого себя, выплыть из давящей глубины, вытравить все, что в нем было, забыть обо всем, сделать сегодняшний день днем прошлым. Только тогда он сможет прийти Тимке на помощь. А впрочем, сможет ли? Усмехнулся в пустоту ночи, втянул ноздрями горький и острый запах близкого моря — он знал свои сильные и слабые места, знал, что сможет сделать, а чего не сможет... Он брел по изъеденным дождями плитам тротуара, спотыкался на выбоинах, временами останавливаясь и прислушиваясь к далекому горному грому, перебивающему шум моря, — звук был такой, будто в доме, на верхнем этаже, передвигали громоздкую мебель, — далекий, тяжелый, убойный, бурчащий. В голове было пусто и звонко, в ушах тонко попискивал-потрескивал какой-то неугомонный сверчок, сверлил мозг, было худо.
Придя в Дом творчества, Балаков забрался в свой номер и лег, не раздеваясь.
Уже к утру он сквозь сон услышал, как тяжело, одышливо, с астматическими захлебами вскипело, захрипело море — где-то у берегов Турции поднялся ветер, погнал волны на наш берег, те, завидя песчаную кромку, издали начинали дыбиться, гулко и трудно шлепались о берег, давили его, утюжили с больным хрипом и, сломавшись, отползали назад, подставляя спину волнам очередным. Сквозь пелену забытья Балакову казалось, что это не море атакует берег, а кто-то бесцеремонно громко, бесстыдно давится в храпе в соседней комнате, и он болезненно морщил лоб, а потом, в следующий уже миг, ему начало чудиться, будто он сидит в танке, и тот громыхает траками по целине-проселку, и шум от этого движения стоит несусветный, и скорость бешеная, и нельзя выпрыгнуть из железной тяжести, и боль тискает шею, виски, ключицы, плечи, и ничего тут не поделаешь, и усиливал самого себя против этого грохота, бега, движения, боли, стараясь выдержать натиск.
БАБЬЕ ЛЕТО
С той поры, когда они пересекли границу на огромном, похожем на железнодорожный вагон, страшноватом в своем блеске «Икарусе», Исаченкова не покидало ощущение открытия, познания чего-то нового, потайного, неизведанного, очень серьезного. И не поездка была тому причиной, хотя за границу он, как ни странно, выезжал в первый раз, не дивные чешские пейзажи, оглаженные, прибранные, аккуратные, как театральная декорация, — нет, не поездка, не пейзажи были тому причиной... Тут что-то другое.
Их туристская группа была не очень многочисленной, но очень разной по составу. Тут были и рабочие, и инженеры, и учителя, и кандидаты наук, и даже один писатель затесался, но, как это всегда случается в поездках, все как-то сразу, вмиг, словно сговорившись, объединились, у всех появились общие интересы, ощущение единого целого.
В Остраве, куда «Икарус» пришел уже поздним вечером, к группе присоединился переводчик Вацлав — худенький, как мальчишка, в замшевой куртчонке, с потертой автомобильной сумкой в руках, белобрысый, с тонкими, ладно приклеенными к темени прядками волос, быстрый, смешливый, со светлыми пивными глазами. Переводчик быстро расселил всех по номерам отеля и исчез.
Острава жила своей жизнью — скрежетал на поворотах трамвай (Исаченков вспомнил, как Вацлав давал им «трамвайные наставления», растянул губы в улыбке — переводчик говорил по-русски хотя и бегло, но довольно коряво, смешно: «Трамваи здесь ходят всю ночь, правда, с большими перерывами — в сорок — пятьдесят минут. Плата за проезд в дневное время — одна крона, в ночное, после двадцати трех ноль-ноль, — две кроны. И такси в ночное время тоже удваивает оплату. Входят в Чехословакии в трамвай с передней площадки, выходят — с задней»), голубым и красным посверкивали ресторанные рекламы.
— Ну что, молодой-интересный, давай хлопнем по бокальчику за приезд, — к Исаченкову подошел Гриня Шишкин, рослый, накачанный, из щек помидорный сок брызжет, о таких у Исаченкова на службе говорят: «Здоровьяк!» «Здоровьяк» извлек из чемодана бутылку вина. |