Но затем, странное дело, ему стало легче, много легче. Что же касается кирпичного сеттера, то и его хозяин нашелся и, несмотря на усталость и хворь, слетал со струговским экипажем на Охотничий Став, забрал оттуда собаку.
НА МОРЕ ВИДИМОСТЬ — НОЛЬ
Странное дело — последние десять дней, пока они шли в порт, Володька Сергунин, засыпая вечером, каждый раз чувствовал на своем лице прохладную ласковую ладонь — Галкину ладонь — и приятно, счастливо вздрагивал от легкого прикосновения и открывал глаза, надеясь на невероятное, надеясь увидеть ее рядом. Но невероятного не было. А был темный кубрик, басовитый храп Вени Фалева, говоруна, заики (в легком весе, как сам он определял собственное заикание), ругателя и мастера играть на гитаре — вон сколько достоинств; были узенькие койки в два яруса, понизу и поверху, вдоль стенок — все было, но только не Галка. И Володька, засыпая вновь, жмурился от вязкого щемящего чувства, и ему становилось одиноко и неспокойно, и во рту появлялся вкус горького, будто сжевал метелку полыни. Но судно шло домой, шло в порт приписки, и всем им, морякам теплохода «Нева», предстояла встреча с землей, на которой они жили, которая родила их и вскормила, — и это было главное, и отметались, отставлялись в сторону все чувства, все сантименты, кроме одного — чувства встречи с Родиной. И все равно вечером, намотавшись за долгий нудный день, Володька, когда закрывал глаза и погружался в полусон-полузабытье, чувствовал Галкину руку на своем лице. Рука ее была гладкой, мягкой, от нее пахло чистотой, хорошим мылом, пальцы, едва прикасаясь, гладили его глаза. И Володька, медленно смежая и размежая губы, целовал эту руку чуть пониже запястья, та м, где бились-вздрагивали плоские, едва заметные жилки. И еще ощущал запах собственной сигареты, которую он курил в последний раз при встрече с Галей, — «Золотое руно», таких ни у кого в их команде не было, из Москвы привез, там покупал. Он тогда ночью, лежа в постели, решил закурить — и закурил, затянулся два раза, потом положил сигарету на узкий срез кованой металлической пепельницы, концом вниз, а мундштуком вверх, к стенке, а Галка извлекла эту сигарету и докурила, легко втягивая в себя дым и выпуская его поверх Володькиного лица. Руки ее тогда пахли «Золотым руном». Сигареты давно уже кончились, а дух их, горький и нежный, сохранился... И вон ведь как — возникал вновь.
С последней их встречи ой-ой сколько воды утекло, целых пять месяцев прошло, побывал за это время матрос первого класса Владимир Сергунин в Африке, в Австралии, в Шри-Ланка, в Гонконге, и шел теперь их «карапь» домой, в порт, на родину Камчатку, в Петропавловск. И остались уже за бортом Япония с ее оконечным северным островом Хоккайдо, синевато-папиросным, дрожащим в бледном угарном дне, и наши Курилы с Кунаширом, увенчанным двумя вулканами — Тятя и имени Менделеева, — правда, Володька не знал, на Кунашире эти вулканы расположены либо за ним, на каком-нибудь другом курильском острове, — читать-то про вулканы он читал, а на Кунашире так ни разу и не был. Не довелось. И уже тянулась вдоль борта северокурильская гряда. Сквозь сон до него доносилось мерное глуховатое постукивание машины — огромного, вышиной с трехэтажный дом, дизеля, тугой, будто резиновый, плеск воды, которую «карапь» их давил своим тяжелым разношенным старым телом, редкие охриплые гудки — перекличка с судами встречными; доносился и запах здешнего моря — он был иной, отличимый от других, свой, домашний, от него щемяще сладко обжимало виски, обрывалось сердце, уносилось вверх, подступало к самому горлу, колотилось там обрадованно...
Еще немного, еще совсем чуть-чуть, и «карапь» их придет домой, в Петропавловск.
Днем море было иссиня-бирюзовым, бездонным, с шипящей, пузырчатой, словно газировка, водой, морозным — чувствовалось, что с севера надвигается холод, плывут никогда не тающие льдины, вокруг крутились суетливые драчуны чайки, ныряли в пенный след, выхватывали из воды мелкую рыбешку, поднятую наверх винтом. |