Изменить размер шрифта - +
У Володьки даже скулы туго обтянуло от какой-то неуступчивой щемящей боли, от тревоги ожидания, от чего-то, вдруг ушедшего и не собирающегося возвратиться, он зажмурился, стряхнул пальцами крупную теплую слезу, выкатившуюся из глаза, вгляделся в дома города, в низкую бетонную стенку причала, где стояли сухогрузы и большие морозильные траулеры, крохотули сейнеры и две огромные, пугающие своей величиной плавбазы, дизель-электроход, к которому прилаживался буксир-толкач, собирающийся вывести судно из портовой толчеи. Многочисленные краны ворочали своими длинными шеями, неугомонные и суетливые, они выхватывали из корабельных трюмов тюки, ящики, контейнеры, все, что было доставлено в порт по морю.

— М-мандражируешь перед берегом? — спросил очутившийся позади Фалев.

— М-мандражирую, — в тон ответил Сергунин.

— П-пройдет, — сказал Фалеев, — после первого п‑поцелуя.

А причал все ближе и ближе, вот на борт уже надвигается низенький каменный парапет с неглубокими, почерневшими от постоянного полоскания водой выбоинами, раковинами, трещинами. И люди на парапете, все в нарядных одеждах. Кто-то пришел с транзистором, и воздухе тает, растворяется тягуче-призывная, немного печальная вечерняя музыка (в Москве в этот час еще вечер, поэтому московская станция — «Маяк», кажется, — передает вечернюю музыку), и Володьке от этой музыки становится совсем плохо, совсем грустно. Хотя, казалось бы, чего грустить, радоваться надо — прибыли ведь не к нелюбимой «теще в гости», а домой. К себе домой, в Петропавловск. Володька шарит глазами по толпе, ищет своих — находит мать, и вся печаль, весь холодный, знобкий неуют одиночества сваливается с него, будто непомерно большая одежда, не имеющая пуговиц, он улыбается во весь рот и кричит счастливо, безудержно:

— Ма-ма! — но мать то ли не слышит крика, то ли не различает его голос среди других голосов. — Ма‑ма!

Володька ищет рядом с матерью Галку — ну, где же она? И досадует на себя оттого, что не видит ее, — кажется, зацепился один раз взглядом и тут же потерял. А не должен был терять — Галка ведь куда выше и приметнее издали, чем мать, и ярче — материнские краски уже поблекли от времени, выгорели в военном и послевоенном жаре, обелесели, по всей голове седина, будто снег выпал, и мать, не желая покоряться ей, красится хной, хотя и утверждает, что хну употребляет не для окраски, а от «падежа» волос, осекания и вообще от этого порошка, от хны, голова все время особо чистой бывает.

— Ма-ма! — еще раз кричит Володька, намереваясь спросить, где же Галина, но мать снова то ли не слышит, то ли не узнает его голоса. Не узнает... А?! Что же это происходит, что же это делается? И Володьке вновь становится тревожно, сиро, простудно на душе, он вдруг начинает понимать, что произошло нечто непоправимое, а вот что — не может пока определить. Лишь краешком сознания подспудно чувствует — в Галке причина, в Галине... Почему нет ее? Неужели заболела, в больницу попала? Что у нее? Воспаление легких, ангина, корь — тут Володька дергает головой, зачем-то сплевывает за борт, это машинальное, нервное: корь-то ведь детская болезнь, взрослой Галке просто не суждено ею заболеть, — а может, она под машину угодила и теперь, вся переломанная, изувеченная, лежит в реанимации?

...Сейнеры, плавбазы, длинношеие краны стремительно уносятся ввысь, прилипают к небу, потом с сокрушительной страшной высоты падают вниз, в глубокую спокойную воду залива, и странное дело — почему-то не слышно ударов падения, будто их тяжелые тела ничего не весят и нет взметывающихся вверх удушливо-грузных водяных столбов.

— «В-ваше благородие, госпожа п‑победа, значит, моя п‑песенка до конца не спета, перестаньте, ч‑черти, клясться на крови», — запел за спиной у Володьки Веня Фалев, споткнулся, набрал воздуха, выдохнул, закончил тихо, с выражением непонятно каким — то ли радостным, то ли печальным: — «Н‑не везет мне в смерти, п‑повезет в любви».

Быстрый переход