|
Ты не из забывчивых. Знаю твою любовь к Анне. Годы не сотрут такого несчастья. Да и не было у тебя десяти лет на горе. Даже года не было.
Я лучше, чем кто‑либо – все же любимый его ученик, – знал, как он любит поражать парадоксами. В древности из него вышел бы незаурядный софист. Но этого парадокса я не понял. Он усмехнулся.
– А ведь просто, Василий. Тебя спас твой труд. Та великая цель, какую ты себе наметил. Не то что года, даже месяца на уход в несчастье ты не имел. Раньше о пророках говорили: он смертью смерть попрал. Ты попрал смерть жизнью. Эринния теперь никому не грозит таинственной гибелью. Это подвиг, Василий.
– Это работа, – сказал я. – И не только моя. Всех нас, и гораздо больше биологов и медиков, а не социологов. Я организовывал их труд, только всего.
– Твоя, – повторил он и нахмурился. Слова давались ему легче, чем даже лёгкое движение бровями или рукой. А он, как и встарь, отстаивал любое своё утверждение – не затыкал рта инакомыслящим, но требовал, чтобы против него подыскивали только солидные возражения. – Ты не вносил предложения о переименовании планетки? Эринния, богиня мщения, теперь ей не к лицу.
– Не вносил и не внесу. Пусть остаётся Эриннией. Название звучное. И лицо у планетки все ещё мрачноватое.
– Тебя не переспорить, ты всегда был упрямый,сказал он с удовлетворением. Ему нравилось, когда его убедительно опровергали. В моем упрямстве он ощущал обоснованность – во всяком случае, я старался, чтобы было так. Помолчав, он спросил: – А теперь куда?
– Никуда. Отдыхаю.
– И долго намерен?
– Весь положенный по закону отпуск. Не меньше года.
– Осатанеешь от безделья. Буду тебя спасать. Бери командировку на Ниобею. Я походатайствую. Туда не всякого пошлют, а тебе разрешат.
И раньше встречи с Раздориным не проходили гладко. Он поражал не только оригинальными суждениями, но ещё больше экстравагантными поступками. И, отправляясь к нему, больному, я говорил себе, что если свидание будет с неожиданностями – словесными и деловыми, – то болезнь не так уж и грозна, выкарабкается. Болезнь была, из какой не выкарабкиваются, а в неожиданности он ввергал по‑прежнему. Я встал на дыбы, с хладнокровием и вежливостью, конечно.
– А какого мне шута в Ниобее, учитель?
– На Ниобее не до шутовства, ты прав. Очень серьёзное местечко. Завтра поехать не сумеешь, а через недельку лети.
– Ни завтра, ни через недельку, ни вообще…
– Никаких вообще! А в частности и в особенности – ты! Никто другой – это в частности, и лучше всех – в особенности. Я правильно истолковал тебя?
Я расхохотался. Вероятно, это было не очень корректно – хохотать у кровати умирающего. Корректность не принадлежала к числу достоинств, чтимых Раздориным. Он улыбался одними глазами. Он был уверен, что переубедит меня. И почему‑то ему было нужно, чтобы на Ниобею летел я, а не другой.
– Такое впечатление, учитель, что Ниобея вас задевает больше всех ныне осваиваемых…
Он прервал меня:
– Больше! Интересуешься, почему? Подтверждает мою теорию затухания. Так подтверждает, что лучших доказательств и не желать. Ты помнишь эту теорию?
Ещё бы не помнить её! В своё время она породила много шума. Именно шума, а не споров. О ней не дискутировали, о ней только говорили – кто с улыбкой, кто с раздражением. Один из уважаемых социологов, Иван Домрачев – да, тот самый, что математически рассчитал пределы прогресса у популяций, живущих одним инстинктом, и безграничность совершенствования обществ, использующих потенции разума, – поставил своему личному компьютеру, названному человеческим именем «Сеня Малый», задачу найти теорию развития, во всех отношениях и со всех сторон максимально удалённую от канонов науки. |