Гитлер удовлетворенно кивнул и пригладил усики.
– Ну и тем лучше! Тем лучше! Немцы не поняли бы, если бы моя квартира уцелела. Это произвело бы плохое впечатление. Я рад. Я рад.
Криста отметила в своем отчете цифры потерь, число убитых и раненых. Но Гитлера это не интересовало.
– В сущности, эти налеты необходимы для поднятия духа. Пусть мюнхенцы понимают, что Германия воюет. Это окажет спасительное воздействие. И потом, после войны все равно пришлось бы сносить здания для нового градостроительства. Британцы, по сути, работают за нас.
В этот день Криста поняла, что безумие Гитлера не в странных идеях, не в ненависти, даже не в непоколебимой решимости, игнорирующей препятствия реального мира, но, скорее всего, в полном отсутствии сострадания.
Дети ждали ее, как любимое лакомство.
Ее живость, веселость, находчивость в разговоре, чистый и неожиданный смех очаровали их, и им казалось – истинная редкость, – будто они общаются с ровесницей. Она так непосредственно удивлялась, восхищалась, возмущалась и гневалась, что казалась им даже моложе их самих, ведь они в школе, во дворе, с учителями, с товарищами и даже в семье уже приучились владеть собой и скрытничать.
Сара же благодарила свою соперницу за то, что та была такой, какой была. Поначалу она успокоилась, однако потом осознала всю силу странной близости Люси и Адольфа, и ее ревность едва не вспыхнула с новой силой, но одна подруга сказала ей:
– Не будешь же ты ревновать к монашке? Уж тем более ты, еврейка!
Насмешка оказалась действенным лекарством.
Окончательно убедившись, что никто не хочет отнять у нее Адольфа, она терпела эти странные отношения мужа с женщиной, некогда спасшей его, но так и не поняла, на чем они основаны.
Что до сестры Люси и Адольфа, они и сами не ведали, почему их тянет друг к другу.
– Я даже не знаю, верю ли в Бога, – говорил Адольф.
– Я даже не знаю, люблю ли твою живопись, – отвечала Люси.
И они хохотали.
– Заметьте, – продолжал Адольф, – я сам не уверен, что мне нравится моя живопись.
– А я не каждый день уверена в Боге.
В воскресенье, в серые предвечерние часы, неподвижные и неспешные, когда юнцы помышляют о самоубийстве, он вел ее в свою мастерскую, где они уединялись, чтобы поговорить, сказав Саре, что будут смотреть полотна.
– Я ни в чем не уверен. Не уверен, что хорошо пишу. Не уверен, что хорошо поступаю. Не уверен, что люблю как следует мою жену и детей.
– Тем лучше! Уверенность – удел дураков.
– И все же! Вера в себя, хоть немного, хоть иногда, позволила бы мне пойти дальше.
– Дальше других, Адольф, и только.
– И все же! Если б я мог победить сомнения…
– Не переставай сомневаться, сомнение делает тебя тем, кто ты есть. Достойным человеком. Оно рождает чувство неуверенности, да, но это чувство – твое дыхание, твоя жизнь, твоя человечность. Если бы ты захотел покончить с этим дискомфортом, то стал бы фанатиком. Фанатиком идеи! Или, хуже того, фанатиком самого себя!
– Но вы, сестра Люси, вы в чем-то уверены?
– Ни в чем. У меня есть вера. Но это не уверенность. Это лишь надежда.
– А энергия? Я не знаю никого, кто был бы наделен ею так щедро, как вы.
В одно из воскресений Адольф попросил Генриха прийти в мастерскую, чтобы познакомить его с сестрой Люси. Он был счастлив свести вместе двух людей, которых любил больше всех после своей семьи.
Генрих показал себя блестящим, очаровательным, увлеченным. Он сумел дать понять сестре Люси, как надо восхищаться живописью Адольфа Г. Он удивил своего учителя познаниями в Священной истории и теологии, и когда, уже затемно, он их покинул, Адольф повернулся к сестре Люси в восторге от проведенного вместе времени:
– Генрих просто чудо, не правда ли? Это ангел. |