Изменить размер шрифта - +
Цукерман двинулся вслед за ней.

— Что ты хотела мне сказать? — спросил Цукерман, когда они оказались в прихожей.

— Если твой брат умер ради того, чтобы спать со своей женой, то он, наверно, уже в раю, слушает ангельские голоса, Натан.

— Ты же знаешь, он всегда был примерным ребенком, Эстер. Он был самым образцовым сыном на свете, самым образцовым отцом и, если судить по его поступкам, — самым образцовым мужем.

— Если тебя послушать, получается, что он — самый образцовый шмук из всех шмуков на свете.

«А как же дети, родственники? У папы будет удар. И как я смогу заниматься стоматологией в Базеле?» — «А зачем тебе переезжать в Базель?» — «Потому что ей там нравится. Она говорит, что я — это единственное, что примиряет ее с Саут-Оранж. В Швейцарии она у себя дома». — «В мире есть много местечек похуже, чем ее Швейцария». — «Тебе легко говорить…» После этого я не сказал больше ни слова — я только вспомнил, как она сидела на нем верхом в своей черной шелковой сорочке, витая над ним где-то высоко-высоко, как шишечки на кроватных столбиках в его детстве.

— Не думаю, чтобы это было так шмуково, когда ты становишься импотентом в тридцать девять и имеешь все основания полагать, что это уже навек.

— Лежать на кладбище — это тоже навек.

— Он хотел жить, Эсси. Иначе он никогда не пошел бы на это.

— И все ради своей прекрасной женушки.

— Это уже совсем другая история.

— Мне больше нравятся истории, которые сочиняешь ты.

Мария говорит ему, что тот, кто остается, страдает даже больше, чем тот, кто уезжает. Потому что каждый уголок напоминает о былом.

Вслед за ними по лестнице спустились двое пожилых мужчин, которых Цукерман не видел очень долгое время: Герберт Гроссман, единственный европейский эмигрант из всей семьи Цукерманов, и Шимми Кирш, которого отец Натана наградил прозвищем «наш кузен Неандерталец»: возможно, он был самым большим недоумком из всего семейства. Но поскольку он также являлся самым богатым представителем этого семейства, приходилось задумываться, не стала ли его глупость весьма ценным качеством; наблюдая за его успехами, родственники начали полагать, что энергия, с которой он рвался вперед, и его жизнелюбие вовсе не были проявлением глупости. Когда-то он был человеком исполинского телосложения, и хотя его силища была уже тронута коррозией возраста, а изрытое глубокими морщинами лицо несло на себе отпечаток физического и умственного напряжения, Натан узнал его: он был тем самым человеком, чей облик был ему знаком с раннего детства: неприступное ничтожество гигантских размеров, занимавшееся оптовыми продажами, алчный сын одного из семейств, принадлежащих к старинному роду, который не дрогнет ни перед чем, хотя и держится, к счастью для общества, в рамках, если не сказать в рабстве, самых примитивных табу. Для отца Цукермана, уважающего себя мозольного оператора, жизнь была борьбой: он поднялся из пропасти нищеты, в которую был ввергнут его отец-эмигрант; отец Натана сделал это не только ради себя, желая улучшить условия своей жизни, — в конечном итоге он хотел спасти каждого, как этакий семейный мессия. Шимми не видел необходимости в том, чтобы прилежно исправлять свое прошлое. Он также не желал без нужды фальсифицировать свою биографию. Вся его стойкость сводилась к тому, чтобы оставаться тем, кем он был с самого рождения, — Шимми Киршем. Никаких вопросов, никаких оправданий, никакой чуши вроде «кто я такой?», «что я такое?» или «куда это я попал?», ни грана сомнения или хотя бы малейшего импульса, чтобы выделиться из общей серой массы в нем не наблюдалось; скорее он был человеком, который, как многие его сверстники, что принадлежали к поколению, вышедшему из старых еврейских трущоб Ньюарка, впитал в себя дух оппозиционерства, одновременно оставаясь в полном согласии с приземленностью жизненных устоев.

Быстрый переход