И, скорее всего, под влиянием принятого хереса (вкус не понравился, но грела надежда напиться по-настоящему… будет о чем написать Сэмми Силверстайну!.. три рюмки опрокинул) Джоул упомянул о Даме.
— Жара, — сказал Рандольф. — Пребывание с непокрытой головой на солнце иногда приводит к легким галлюцинациям. Ах, боже мой. Однажды, несколько лет назад, проветриваясь в саду, я тоже явственно увидел, как цветок подсолнуха превратился в человеческое лицо, лицо второразрядного боксера, которым я некогда восхищался, — некоего мексиканца Пепе Альвареса. — Он задумчиво погладил подбородок и наморщил нос, как бы давая понять, что с этим именем у него многое связано. Удивительное переживание настолько яркое, что я срезал цветок и засушил в книге; и по сей день, наткнувшись на него, я воображаю… впрочем, это ни к селу ни к городу. Конечно, виновато солнце. Эйми, душа моя, а ты какого мнения?
Эйми, размышлявшая над тарелкой, растерянно подняла голову.
— Нет, спасибо, мне хватит, — сказала она.
Рандольф нахмурился, изображая досаду.
— По обыкновению, далеко — срывает голубой цветок забвения.
Ее узкое лицо растроганно смягчилось.
— Сладкоречивый негодяй, — сказала она, и нескрываемым обожанием засветились ее остренькие глазки, сделавшись на миг почти прекрасными.
— Итак, начнем с начала, — сказал он и рыгнул. ( — Excusez-moi, s'il vous plait. Китайский горошек, понимаете ли; абсолютно несварим). — Он изящно похлопал себя по губам. — Так о чем я ах, да… Джоул отказывается верить, что мы не привечаем духов в Лендинге.
— Я этого не говорил, — возразил Джоул.
— Разговорчики Миссури, — хладнокровно выразилась Эйми. — Наша девушка — рассадник диких негритянских суеверий. Помнишь, как она свернула головы всем курам? Не смейся, это не смешно. Иногда я задаюсь вопросом: а если она решит, что его душа вселилась в кого-нибудь из нас?
— Чья? — спросил Джоул. — Кега?
— Не может быть! — воскликнул Рандольф и засмеялся жеманно, придушенно, как старая дева. — Уже?
— По-моему, ничего смешного, — возмутился Джоул. — Он с ней страшную вещь сделал.
Эйми сказала:
— Рандольф просто фиглярничает.
— Ты клевещешь, душенька.
— Не смешно, — сказал Джоул.
Прищуря глаз и поворачивая в руке бокал с хересом, Рандольф следил за спицами янтарного света, вращавшимися вместе со стеклом. — Не смешно, боже мой, разумеется. Но история не лишена причудливости: угодно выслушать?
— Совершенно ни к чему, — сказала Эйми. — Ребенок и без того болезненно впечатлителен.
— Все дети болезненно впечатлительны, это — единственное, что с ними примиряет, — ответил Рандольф и сразу начал рассказ: — Случилось это десять с лишним лет назад, в холодном, очень холодном ноябре. Работал у меня в то время рослый молодой негр, великолепно сложенный, цвета гречишного меда.
С самого начала Джоула беспокоило что-то странное в речи Рандольфа, но только сейчас он сообразил что именно: отсутствие какого бы то ни было акцента, областных признаков; при этом, однако, слышалась в его усталом голосе едкая, саркастическая напевность, довольно выразительная и своеобразная.
— Но несколько слабоумный. У слабоумных, невротиков, преступников, а также, вероятно, художников есть нечто общее — непредсказуемость, извращенная невинность. — Он умолк, и вид у него сделался отстраненно-самодовольный, словно, сделав превосходное наблюдение, он желал еще раз посмаковать его про себя. |