— Но несколько слабоумный. У слабоумных, невротиков, преступников, а также, вероятно, художников есть нечто общее — непредсказуемость, извращенная невинность. — Он умолк, и вид у него сделался отстраненно-самодовольный, словно, сделав превосходное наблюдение, он желал еще раз посмаковать его про себя. — Уподобим их китайской шкатулке, из тех, если помните, в которых находишь другую шкатулку, а в ней еще одну и, наконец, добираешься до последней… трогаешь защелку, крышка откидывается на пружине, и открывается… — какой неожиданный клад?
С легкой улыбкой он пригубил херес. Затем из грудного кармана шелковой пижамы извлек сигарету и закурил. Сигарета издавала странный медицинский запах, словно табак долго вымачивали в настое крепких трав: по этому запаху узнаешь дом, где правит астма. Когда он собрал губы в трубочку, чтобы выдуть кольцо дыма, рисунок его напудренного лица вдруг обрел ясность: лицо состояло теперь из одних окружностей — не толстое, но круглое, как монета, гладкое и безволосое; на щеках — два ярко-розовых диска; нос, будто сплющенный злым ударом кулака; очень светлые, красивые кудрявые волосы ниспадали на лоб пшеничными кольцами, а широко расставленные женственные глаза были как два небесно-голубых мраморных шарика.
— И вот, они полюбили друг друга, Миссури и Кег, и была у нас свадьба — вся в фамильном кружеве невеста…
— Миленькая, не хуже любой белой девушки, честное слово, — вставила Эйми. — Просто загляденье.
Джоул сказал:
— Но раз он ненормальный…
— Ее всегда было трудно убедить, — вздохнул Рандольф. — Четырнадцать лет, дитя, но упрямая непоколебимо: она хотела выйти замуж — и вышла. На медовую неделю мы дали им комнату здесь в доме и уступили двор для рыбного пикника с друзьями.
— А папа… он был на свадьбе?
Рандольф и ухом не повел; только стряхнул пепел на пол.
— Но однажды, поздно вечером… — Он сонно опустил веки и провел пальцем по кромке бокала. — Кстати, Эйми помнит, что именно я сказал, когда мы услышали крик Миссури?
Эйми не могла решить, помнит или нет. Все-таки десять лет — срок немалый.
— Мы сидели, как сейчас, в гостиной — припоминаешь? И я сказал: это ветер. Я знал, конечно, что не ветер. — Рандольф умолк и втянул щеки, словно в воспоминании этом содержалась некая тонкая комичность, не позволявшая ему хранить серьезный вид. Он навел указательный палец на Джоула, отогнув большой палец, как курок. — И тогда я вставил ролик в пианолу, и она заиграла «Индейский зов любви».
— Какая красивая песня, сказала Эйми. — Грустная. Не понимаю, почему ты больше не разрешаешь заводить пианолу.
— Кег перерезал ей горло, — сказал Джоул. Паника уже вскипала, потому что он не мог следовать за беседой, принявшей странный оборот, — словно его вынудили расшифровывать историю, рассказанную на тарабарском языке, — и было противно ощущать себя посторонним как раз тогда, когда его потянуло к Рандольфу. — Я видел шрам, — сказал он, только что не выкрикнул, пытаясь привлечь к себе внимание, — вот что Кег натворил.
— А-а, да, разумеется…
— Там так, — Эйми стала напевать. — Когда зову те-ебя у-ди-да-дум-ди-да…
— … от уха до уха: погубил расшитое розами покрывало — моя двоюродная прабабка в Теннесси испортила глаза, трудясь над ним.
— Зу говорит, что он кандальник, и надеется, что его никогда не выпустят — она просила Бога превратить его в собаку.
— Ты ответь мне да-ди-ди-ди. Не совсем так пою, да, Рандольф?
— Слегка фальшиво. |