Отказала изначально, не вдаваясь в подробности, ни секунды не сомневаясь, она решила для себя, что человек, который вместо «деньги» говорит «бабки», вместо «зарабатывать» – «рубить», а вместо «любить» – «трахаться», на чувства не способен. Только на прагматичный расчет, где бы побольше срубить этих самых бабок и поинтереснее потрахаться.
Ей так было проще. Так же, как его маме, которая хотела для сына лучшей жизни и не стала поэтому забивать мальчишке голову романтическими бреднями. Хватит! Сами нахлебались и сидим теперь у разбитого корыта, пусть хоть дети… Так же, как его учительнице литературы, которая обиделась на смешки в классе и больше не позволила себе и слова сказать от души. Что с них взять? Это же не дети, а отморозки какие-то, она не идиотка, чтобы им про Онегина и Татьяну втолковывать!
Она лежала и вспоминала, с какой готовностью Максим бросался выполнять ее просьбы, иногда даже невысказанные, как покровительственно огораживал ее от рутинных или не самых приятных дел, как петушился, входя с ней в ресторан, как гордо посматривал по сторонам, если она сидела рядом в его «жигуленке», и как старательно сдерживал желание, стараясь быть бережным и нежным. Он ее любил. Любил как умел. Любил, хоть никто никогда его этому не учил. Любил, хоть и не читал Толстого и Есенина. Любил, мучаясь и ненавидя себя за то, что любит, и ее за то, что она отказывает ему в этой способности, в этом желании, в этом праве. В единственном настоящем праве человека – любить. Кому-нибудь другому она сказала бы: «Прости, я полюбила другого», а ему только – «Не твое дело».
– Максим, – легонько коснулась она его вздрагивающего плеча. – Максим, прости… Пожалуйста, прости. Я тебе все объясню.
– Не трогай меня! – взвизгнул он, подскочил с кровати, захлебываясь слезами, искал свои вещи.
– Максим, подожди, давай поговорим, – снова попросила она, подавая ему рубашку.
Он вырвал у нее рубашку, смял в руке и бросил ей на прощание:
– А, пошла ты…
Поздно. Слишком поздно. Она уже ничего не может для него сделать. Оказывается, не всякую вину можно с себя снять. Надо спать. Спать. Завтра утром у Анютки операция.
***
Таню она застала деловитой и спокойной. Разве что ее бледное тонкое лицо выглядело еще бледнее и еще тоньше. На окошке рядом с Анюткиной кроватью лежал образок.
– Я с тобой побуду, пока операция не закончится, – предложила Ира.
– Не надо, это долго, и все равно ничего сразу не поймешь. Ты лучше в церковь сходи. Вот мне адрес записали, там икона чудотворная. Свечку поставь. А еще поставь Иоанну Крестителю и святому Пантелеймону. И на канон.
– А что такое канон?
– Это где все святые изображены, – пояснила Таня и улыбнулась. – С Божьей помощью все будет хорошо.
А ты усталая, нужно отдохнуть.
– Отдохну, – пообещала она. – Вот к Саше поеду и отдохну.
Ира в церкви была два раза. Один – когда крестилась сама, и второй – когда крестили Валерку. Собственно, сама она крестилась, чтобы стать Валеркиной крестной. Не брать же кого-то другого только потому, что Ира некрещеная, справедливо рассудила Ленка. Перед крещением пришлось отстоять службу, было душно и непонятно, о чем поют и что говорят. Священники, крестившие и ее и Валерку, показались Ире очень строгими и недовольными. Иру крестил пожилой и полный. Высоким голосом он отдавал приказания, куда встать, сколько раз перекреститься и что сказать. А Валерку крестил молодой и очень красивый. До и после крещения он вразумлял крестных мам и пап об их обязанностях по отношению к крестникам, напоминал о грехах и ответственности за подрастающее поколение. |