Надо ли говорить, что мы оттуда практически не вылазили… Там живодеры с вонючего конца варили собак, и проулок между фанерными сараями был завален по щиколотку колкой чихучей шерстью; там одноглазый румын Хуерезкин делал из всякого дерьма в грязном корыте красивых оранжевых петушков, и так странно было его видеть в городе, где он в чистом зеленом свитере продавал их аж по пять копеек, и нарядные фраера брали их своим жирным отличникам; там спал в грязном захватанном гробу хозяин тира из городского парка, и мы кидали в него всяким дрэком, чтоб проверить — умер он уже или нет; там можно было увидеть пьяную тетку без трусов и мужика, храпящего в луже собственной крови, без штанов и с разорванным ртом, в котором трепыхается в такт дыханию трефовый шамок.
Мамки, не очень довольные нашим постоянным болтанием по этому чудесному месту, пугали мелочь глистами, вшами, цыганами, которые «украдут и увезут в Со-рочинск, будешь там до гроба побираться», и еще Лома-ковым — местным маньяком в черном пальте до земли, который «поймал мальца, опидарасил и задушил белой рубашкой, в которой ён в школу шел, и в ботву закопал — по ранцу нашли», но мы не верили, потому что в школу ходили по дороге среди ровного поля, и на ней спрятаться было негде, а дело-то было давно, и в белой рубашке кто ж в школу-то ходит? Мы много кого боялись на Шанхае — таджика Фируза, у которого был взгляд, от которого сразу мерещились черти, гробы и могилы, был еще дядя Саша, которого боялись вообще все — он постоянно вертел в руках маленький, но почему-то очень жуткий ножик с желтой костяной ручкой и всегда молчал, боялись точильщика Елового и товарника; товарник мог без базара вытянуть кнутом до кости, и к нему иногда приходили «потереть» отцы его жертв, и дрались с ним до больнички, но он все равно продолжал, и вообще, на Шанхае хватало страшных людей — но мы с Катькой Постяковой, моим боевым другом, по-настоящему боялись лишь Бобриху.
Она жила на самом краю Шанхая, у дороги, отделявшей наш крайний дом от бесконечного кукурузного поля. Ни обитатели, ни посетители Шанхая этой дорогой не пользовались — едва коснувшись окраины, она снова терялась в полях, и по ней ездили только комбайны и большие грузовые машины. Иногда мы с Катькой, озадачившись вопросом — что бы поделать еще, переглядывались и, одновременно вспыхнув идеей, срывались с места и стучали пятками по растрескавшейся глине дороги к Шанхаю бояться Боброву.
Смысл был в том, чтоб подкрасться к ней как можно ближе, а потом, когда чуткая старуха нас все же попалит, с визгом и ором дриснуть той же дорогой обратно, под защиту серых стен микрорайона. У нее был особый сарайчик, вроде бы и точно такой же, как и все остальные, и в то же время радикально иной. Он казался чем-то другим, замаскированным под лачугу полоумной бабки, его облик всегда тек и мерцал, его невозможно было подробно запомнить, и даже детали, врезавшиеся в память, при следующем свидании словно ухмылялись тебе со своих мест: «Ну че, похоже у нас сегодня получилось, а, человеческий детеныш? Прям как вчера все, не отличить, да?» И мне всегда хотелось побыстрее отвести глаза, оставив наши отношения в текущей фазе; я откуда-то твердо знал, что лучше кивать и соглашаться, и прямо-таки видел, что, если не принять их игры, диалог примет совсем иной оборот.
Лачуга стояла полубоком к дороге, и пройти в ее дворик можно было лишь по длинному узкому проходу между ее стеной из всякого мусора и курятником, в котором всегда сидели одни и те же мрачно оборачивающиеся на нас курицы. Курицы были тоже какие-то не такие — я ни разу не видел, чтоб они гуляли по старухиному дворику, они не подавали голоса и вообще не сходили с мест. Сколько мы с Катькой их ни видели, они всегда сидели на обо-сранных досках за ржавой сеткой и только вертели башками, направляя на нас свои блестящие бессмысленные пуговицы. Помню, я первый научился заходить к ней во дворик. |