Не возьмусь объяснять, но я его держал в руках, и он же стоял в низком старте, ожидая выстрела. Отку да-то я звал, что без выстрела он не побежит и надо обязательно выстрелить. Тогда я схитрил и громко крикнул «П-пух-x». Удивительно, но Терминатор повелся на эту лажу и побежал, постепенно сливаясь с серебристой ниточкой, соединявшей меня и эту суку. В голове мелькнула запоздалая мысль: «Блин, я же в любой момент мог дернуть, и у нее бы там все попадало».
Огляделся и обнаружил, что стою в шаге от бесконечной бетонной стены, а в руке у меня маленькое зеркальце, отломанное от бабской штуки с пудрой или чем они там рожи красят, и я пускаю этим зеркальцем зайчика по стене. Я радостно взревел — теперь сука была у меня в руках. Получилось слишком громко, здешний воздух как-то усиливал звуки, и от собственного голоса хотелось присесть, зажав уши. Видимо, от этого звука я растерялся и стоял, не зная, что делать дальше. Сука была у меня на мушке, я знал это абсолютно точно — но где именно? Кто из этих трех предметов — она, а что просто тень? Штирлицу было проще, гаду, — сел спокойно и рисуй себе профили Гиммлеров и Борманов, размышляй, а тут надо не тормозить, все кончится очень быстро. Тогда я, стараясь, чтобы лучик все время был точно между зеркалом и зайчиком, со всей силы впечатал зеркальце в стену, едва успев убрать пальцы. Зеркальце лопнуло и впиталось в стену, оставив мокрое холодное облачко.
Все кончилось, точно, но никакой радости не было. Мне стало как-то даже пусто и тоскливо. Оказалось, что я еду домой и уже довольно поздно — машин мало, фары отражаются в замерзших лужах, похоже, днем был дождь; причем я не очень хорошо, но в достаточной для протокола мере помню все события сегодняшнего дня — день прошел как обычно, я че-то делал по работе, разговаривал с людьми, звонил куда-то. У гостиницы остановил мент, че-то сказал и отпустил, и я поехал дальше и еще зачем-то накупил всякой байды по дороге, так что жена даже заподозрила, что я где-то срубил лавандоса, и весь вечер выпытывала, не хватит ли ей на шубу, а то уж на носу зима. Зи-ма…
Вызов Ихтиандра
На завтраке я уже знал — сегодня что-то будет, что-то особенное, даже каша застревает в горле колючим комком, хотя любимая масляная лужица посреди гречневой лепешки оставалась еще нетронутой; я всегда съедаю ее с последними ложками. Делаю вид, что продолжаю есть, — но уже все, гоню кино, лишь бы не прикопалась воспитал ка. Напротив-наискосок сидит Птица, пускает пузыри в отвратительном столовском чае и смотрит на меня сомнамбулическим взглядом беременной. Вообще-то он сидит за другим столом, но сегодня сел к нам, и я удивляюсь — неужели все вокруг и в самом деле не замечают накрывшую нас с Птицей переливчатую тень Умысла? Или… Мне кажется, что это бросается в глаза, а все лишь коварно делают вид, что ничего не происходит, тем временем шушукаясь за твоей спиной и кивая на тебя отовсюду — так, что, оборачиваясь, невольно ищешь не успевшего вовремя отвернуться.
Относя посуду, я меланхолично наблюдаю, как все вокруг меняется, теряя жирную основательность сырной головы в витрине гастронома. Столовая становится просторнее, выше, начинает напоминать рисунок архитектора, чуть тронутый холодной акварелью: свет, падающий из обрамленных пожелтевшим тюлем окон, перестает быть утренним, но забывает набрать беспощадного рентгена наглядной агитации и стать дневным — долгим и всеобщим; а главное — звуки, приобретшие невозможную, кустоди-евскую яркость. Акустическая картина столовой теряет слитность гудящего улья, рассыпается на миллион колючих искрящихся всплесков, даже скорее вспышек — любую можно поймать, и она сразу теряет свою неотторжимую, казалось бы, мимолетность, покорно замирает в руках, позволяя неторопливо себя разглядывать. По каждой можно с точностью определить, каков на ощупь издавший ее предмет; к примеру — меня до сих пор преследует (ввергая по временам в нешуточное возбуждение) нейлоновый шорох колготок одной неуловимо-порочной вожатой, забросившей тогда ногу на ногу, — не подозревая, что этот текучий вжик нейлона навеки сохранится в одной из ушастых, стриженных под бокс макушек, текущих мимо нее однообразным потоком; где она теперь, жива ли? А звук — вот он, преодолев полторы тысячи километров и треть столетья, поселяется в очередной голове, коварно вброшенный мной — председателем зыбкой секты ее персональных фетишистов, со вступлением в которую я имею честь поздравить и тебя, неосторожный читатель, — информация неуничтожима, и теперь эти колготки переживут не только ее, но и меня. |