— Вот ты стоишь, а вот прорубь. Че видишь?
— Тахави абый, не томи, а?
— Слушай, юлярка, внимательно — это важный вещь. Ты — стоишь на речке, ногами, и смотришь, как в дырке, который ты сделал в речке, течет этот же самый речка. А если тебя спрашивать — «че видишь?», ты че скажешь?
— Точно… — догадался я. — Я скажу — прорубь.
— Ай малай! — то ли издевательски, то ли искренне обрадовался старик. — Какой, а?! С пенсий куплю тебе один сыныкрс, с арахис и ка-ра-мел. Или тебе надо с кы-рылышкам?
Вдоволь насмеялся, подмигивая и хлопая по колену; вновь посерьезнел.
— С людьми хуже, чем этот случай. Ты просто дурак, когда видишь речку, а говоришь — прорубь; а они на самом деле видят прорубь, когда смотрят на речку. Они и есть этот прорубь, и от этого видят себя, когда смотрят на Реку. Прорубь… — досадливо хмыкнул Тахави. — Ты понимаешь, что это слово не имеет предмет за собой? Ты же не принес, не положил. Ты убрал, а говоришь — вот, прорубь. А прорубь это просто место, где видно, как течет Река.
— То есть в каждом человеке я вижу Реку? — уточнил я, думая о том, что знай старик о полупроводниковой дырочной проводимости — обязательно бы воспользовался этим примером.
— Да, только в каждом — свою. Человек — это пи-и-издес какой удивительный тварь, ты просто привык и не удивляешс. Это как тлывызр, только каждый показывает свою передачу. Может, вот они, — Тахави ткнул граблями в сторону проходивших вдоль забора мужа с женой Курбатовых, живущих через несколько домов, — показывают такие далекие места Реки, что никто ничего из их передач не поймет. Представляешь — никто. Никогда. Ты замечал, человек тебе или нравится, или нет? Сразу?
— Да. Именно сразу, точно.
— Вот, это оттого, что ты смотришь в его Реку и боишься. Очень или не очень боишься. Но ты думаешь, что это оттого, что ты ручки посчитал.
— Какие еще ручки?
— Ну, на тылывызр ручки. Громче-тише, другие там.
— А-а, понял. А что, только так — боишься сильно и не очень? Другого нет, что ли?
— А что другое ты знаешь?
— Ну… Интересно там, или… поиметь что-то хочешь… или…
— Не тужься, ничего другого нет.
— Ну, как — «нет»… Щас, я…
— Нет ничего другого. — Тахави разогнулся, оглядел деляну и счел сделанную работу достаточной, а перекур — назревшим. — Айда, посидим. Кури свои сигареты.
Мы присели на пивные ящики, когда-то вываленные мной на межу с сабитовской стороны.
— Тахави, а как тогда получается то, что… — у меня врубилось какое-то косноязычие, я стал формулировать как детсадовец, — ну, из вот этого твоего боюсь — не боюсь получается все остальное? Или… Ты хочешь сказать, что ничего остального нет?
Тахави с улыбкой развел руками — во, типа, сам же знаешь. Я как-то сразу, всем телом понял, что — да, так оно все и есть, но все равно продолжил гнуть свое:
— Не, ты мне скажи… — задумался я, но выставить в качестве примера ничего не получалось: все, в конечном итоге, и впрямь восходило к страху. Но тогда получалось, что если вокруг меня и я сам — один голимый страх, то страха тоже нет? Не может же страх быть всем.
— Понял, что бояться нечего?
— Ну… — перепроверил я свои свежие ощущения, получалось, что вроде бы так и есть — нечего; в том смысле, если я и так всего боюсь, то зачем еще бояться чего-то отдельно? — Да, нечего.
— Э-э, малай. Есть такие вещи.
— Которых надо бояться дополнительно? — уточнил я свою теоретическую находку.
— Точно. |