Изменить размер шрифта - +
И так быстро падающая… Нам кажется, особенно в молодости, что жизнь велика, что впереди много еще всего, но в один прекрасный момент даже не понимаешь, но видишь: а ведь жизнь, собственно, уже прошла. Смешно, конечно, но жизнь начинается именно в такой момент. Жизнь начинается со смерти, во всех смыслах, и в том числе с признания смерти своей, родной и неразлучной, привычно сидящей у тебя на закорках. Тогда что было до — становится уже неинтересно, совсем. Какая разница. Некоторым везет, они рано встречаются со смертью и рано начинают принимать ее во внимание. Впрочем, тут я вру — везет всем и всегда; но вот мало кто обращает внимание на эти подарки, и они появляются под твоей елкой все реже и реже, пока не иссякает их скрытый где-то источник.
Как это происходит, я не знаю. Что это, «обратить внимание»? Везение, врожденная чуткость, влияние каких-то привходящих обстоятельств, разряд под рогами троллейбуса на улице, кошка, убитая неделю назад в компании таких же двоечников — и снящаяся по ночам, сон на могиле, когда устал ворошить траву, скошенную отцом и его братьями, — что? Да без разницы. Видимо, это и есть принятие, когда знаешь — «что»; а «как» — оставляешь желающим. Как? Да каком. Вот как.
Когда это прошло, я мельком удивился — не руке, вытащившей меня из дома, не случившейся игре с прожектором, а пустой и просторной тишине, продолжающей висеть во дворе и во мне. Одновременно я ощущал, что все это как-то очень хитро зависит именно от меня, словно я был ключом к этому огромному замку, сделанному из домов нашего двора, деревьев, неба, земли под ногами. Удивившись, я мигом забыл про непорядок, оставленный дома, и задумался. Как это — от меня? Разве может что-то вовне зависеть от меня? Или все-таки может? …Ну, тогда пусть появится Шустрик,  — решил я испробовать на зуб эту догадку.
Шустрик был дворовый пес, как я теперь знаю — бернский овчар, узнал буквально на днях, до этого картинки с его породой мне почему-то не попадались. Жил он во дворе давно; когда мы приехали в этот город, я даже не спрашивал про него у пацанов во дворе, было и так понятно, что Шустрик имеет на этот двор побольше прав, нежели любой из нас. Все без исключения любили его странноватой рассеянной любовью, как хорошую погоду или старые удобные туфли. Он никого не выделял, был ровен, приветлив и удивительно, не по-собачьи деликатен и сдержан. Сколько раз, помню, вынося ему сложенные мамой объедки, я удивлялся отличию между поведением Шустрика и других собак, не оставивших в моей памяти даже жалкого клочка шерсти. Он не визжал и не прыгал вокруг кормящего, принимая еду когда равнодушно, когда задумчиво; радовался, если был голоден, улыбался, если был чему-то рад, и всегда благодарил коротким тычком носа в ладонь.
Когда я захотел, чтоб он появился, — он появился. Но не выбежал из-за угла сарая, не вскочил из прохладных зарослей лопуха, где обычно пережидал жару, он появился в моей голове. Нет, неправильно. Моя голова заменила картинку, где его нет, на картинку, где он — вот он; сидит, выкусывает что-то из передней лапы.
— Шустрик! — обрадовался я, тут же забыв, что сам его сделал.
Я вскочил и подбежал к нему, присев перед ним на корточки. Хотел было погладить, но он косанул на меня из-под своих рыжих бровей, напоминавших выпуклые пуговки: обожди, дай я эту фигню вытащу. Тогда я отобрал у него переднюю лапу и выпутал из мокрой шерсти неудобно застрявший репей.
Теперь можно было спокойно его погладить, и я какое-то время гладил его, а он вилял хвостом и изредка настораживал уши, когда проезжала машина или где-то далеко начинали гавкать цепные псы в частных домах. Потом в голове у меня появилось чувство, что надо домой, потому что уже поздно. …Как это «поздно»? Еще до обеда, а никакое не поздно!  — удивился я, обижаясь на несправедливость. — Я вышел только что, вот с Шустриком посидел, и все, не гулял еще даже…  Но было на самом деле поздно.
Быстрый переход