Говорили, что само небо внемлет ее молитвам. Поглаживанием руки она успокаивала боль, знала целебные свойства трав и цветов, по линиям на ладони могла увидеть прошлое и предсказать будущее. Ее муж Матэ Зала, узнав, что сын стал красноармейцем, запил с горя и вскорости умер. Вдова прокляла сына, а поскольку он не венчался в церкви, внука своего считала незаконнорожденным и видеть даже не желала. Через три месяца после его появления на свет, в июне двадцать шестого, она скончалась от воспаления легких.
Обо всем этом Миклош узнал много лет спустя, когда уже ходил в школу, однако странное поведение деда и бабки и их безвременная кончина не произвели на подростка особого впечатления. Он чувствовал себя вполне счастливым в доме на склоне горы Рокаш, где жил с родителями и бабушкой Чутораш. Дом был красивый: черепичная крыша, веранда, жалюзи на окнах светлицы, выходивших на широкую мощеную улицу Хомокош; окна кухни и двух других комнат смотрели на просторный двор с кузницей, стены которой были увиты плющом, и на цветущий сад. Посреди двора росло кряжистое ореховое дерево, под ним стояли дубовый стол, скамья и несколько стульев, а оттуда сквозь живую изгородь повилики хорошо просматривались хлев, амбар и прочие хозяйственные постройки.
Безмятежная жизнь Миклоша продолжалась до шестилетнего возраста, пока не явились однажды жандармы — забрать отца. Они надели на него наручники и, избив, поволокли со двора. Отец при этом не проронил ни звука, даже не стонал, только как-то странно улыбался, глядя на жандармов. В ту минуту Миклош понял: и улыбкой можно выразить ненависть. Но сам-то он ревмя ревел. Ему было жаль отца, он пытался даже кинуться на жандармов с кулаками, но дядюшка Якоб сгреб его в охапку и отнес в кузницу. При этом на ломаном венгерском языке пробурчал что-то насчет праздника, который будет, мол, и на нашей улице, и тогда придет срок рассчитаться с жандармами… Через год отец вернулся. Он сильно исхудал, осунулся, лицо стало болезненно-бледным, некогда густые каштановые волосы поредели и поседели, а возле рта с обеих сторон пролегли глубокие морщины. Довольно равнодушно он выслушал новость: оказывается, власти под каким-то смехотворным предлогом отобрали у вдовы Балинта Чутораша патент и старуха была вынуждена продать кузницу Дежё Коллеру, который оставил работать в ней дядюшку Якоба, но принять обратно Михая Залу отказался. Он сказал:
— Послушай, Михай, к твоему сведению, я никогда не был ни белым, ни красным. Ты в свое время меня не трогал, так что делить нам нечего, и зла я на тебя не держу. Просто мне Форбат велел…
— Можешь не продолжать, Дежё, — перебил его Зала. — Я все понял.
Они сидели на кухне за кувшином вина, на тарелке перед ними лежали хлеб и сало.
— С голоду не помрем, хоть какая работенка да сыщется и на мою долю. — Зала поднял стакан. — Ваше здоровье!
Вместе с ними за столом сидел дядюшка Якоб. Тяжелая работа да житейские неурядицы надломили его, и выглядел он семидесятилетним старцем, хотя не так давно разменял всего лишь шестой десяток. Тыльной стороной ладони, усыпанной родинками, он вытер губы и поднял взгляд глубоко посаженных глаз на Залу:
— Пока у меня будет хоть краюха хлеба, я всегда разделю ее с тобой и твоей семьей. Понял?
Зала кивнул, потрепал дядюшку Якоба по костлявому плечу.
— Спасибо, старина!
В конце концов Зала, все еще находившийся под полицейским надзором, устроился слесарем-ремонтником на прядильно-ниточную фабрику. Работал он теперь по четырнадцать часов в сутки и на людях появлялся редко, так как ему было запрещено выходить из дому после десяти вечера. Но это его не особенно огорчало, ведь отныне он мог по крайней мере больше времени уделять семье. Гораздо сильнее беспокоило Залу, что у его сына нет соседа по парте. Он не раз заговаривал об этом с учителем Богаром, давая понять, что мог бы перевести сына в другую школу, куда ходили исключительно дети бедняков. |