— Блядская зима. А вороны в небе летали?
— Вестимо, Талия, будто варвару дали перо и чернила, и он испятнал кляксами сам купол дня.
— Ах, хорошо сказано, любый, совершенно невнятный образ вышел.
— Благодарю вас, госпожа.
Занимаясь своими повседневными делами и учебой, я не забывал отмечать в голове все до малейшей подробности. В уме я сочинял метафоры, чтобы вечером нарисовать затворнице картинки словами — я ей был и свет, и краски.
Казалось, день для меня по-настоящему начинается лишь в четыре, когда я приходил к келье Талии, а заканчивается в пять, со звоном колокола к вечерне. Все до четырех было подготовкой к этому часу, а все после, до отхода ко сну — сладким воспоминаньем о нем.
Затворница научила меня петь не только гимны и хоралы, которые я и так умел с малолетства, а еще и романтические песни трубадуров. Простыми словами и терпеливо она учила меня танцевать, жонглировать и ходить колесом. Ни разу за все эти годы я не увидел ее — лишь очерк профиля в отблеске свечи, во тьме креста.
Я взрослел, щеки мои покрылись первым пушком. У меня сломался голос, и я заговорил так, словно в глотке у меня бился пойманный гусенок и гоготал, требуя ужина. Монахини Песьих Мусек начали замечать меня как-то иначе — я перестал быть для них домашним зверьком, ибо многих ссылали в монастырь, когда они были не старше меня самого. Они со мной заигрывали, просили спеть им песенку, рассказать стишок или байку, и чем неприличнее, тем лучше. А у затворницы их было для меня в избытке. Где она всему этому выучилась, я так и не узнал.
— Вы были комедиант перед тем, как уйти в монахини?
— Нет, Карман, я не монахиня.
— А может, батюшка ваш…
— Нет, мой батюшка тоже не монахиня.
— Я имел в виду — может, он комедиант?
— Милый Карманчик, тебе нельзя спрашивать о моей прежней жизни. Я всегда была тем, что я есть сейчас, а сейчас я все, что тут, с тобой.
— Милая Талия, — молвил я. — Это филигранная фляга драконьей дрочки.
— Поди плохо?
— Вы ж там улыбаетесь, да?
Она поднесла свечу ближе к бойнице, и высветилась ее скупая усмешка. Я рассмеялся, просунул руку в крест и коснулся ее щеки. Талия вздохнула, взяла меня за пальцы и жестко прижала мою ладонь к губам — а через секунду оттолкнула мою руку и отошла от света.
— Не прячьтесь, — сказал я. — Пожалуйста, не надо.
— Хорош выбор — прятаться или нет. Я живу в окаянном склепе.
Я не знал, что ей ответить. Ни разу прежде не жаловалась затворница на свой выбор — поселиться вдали от мира в Песьих Муськах, — хотя иные проявленья ее веры могли казаться… ну, в общем, абстрактными.
— Я в смысле — от меня не прячьтесь. Дайте посмотреть.
— Ты хочешь посмотреть? Увидеть хочешь?
Я кивнул.
— Дай свечи.
Через крест я передал ей четыре зажженные свечи. Когда я выступал перед ней, она просила расставить их в шандалах по всему помещению, чтобы лучше видеть, как я танцую, жонглирую или хожу колесом, но себе в келью никогда не требовала больше одной. А сейчас, с четырьмя, я лучше разглядел всю келью — каменное ложе с соломенным тюфяком, скудные пожитки, разложенные на грубом столе. И саму Талию — она стояла в драной холщовой рясе.
— Смотри, — сказала она. И стянула рясу через голову, и одеянье упало на пол.
В жизни я не видел ничего красивее. Она была моложе, чем я воображал. Худая, но — женственная. Лицо у нее было, как у шкодливой Богородицы, словно бы скульптор, вырезая его, вдохновлялся желаньем, а не преклоненьем. |