Годы текли бы, счастливые и мирные. Вместо того, чтобы претендовать на роль скелета в берлинских подземельях, я стал бы среди своих признанным мудрецом.
Однако порой я осознавал, что по возвращении меня сразу же поженили бы с кузиной Руфью. Это отчасти смягчало горечь моего несчастья. Как ни крути, но я избежал самого худшего.
Дверь задрожала, как от удара тарана. У г-на Ганца был ключ, а Ирма и Иван уже умерли, хотя и не похоронены. Может, это подручные того мерзавца пришли завершить свое грязное дело? Дверь уже начала поддаваться.
Первый — и последний — раз в жизни при виде немецких полицейских я испытал глубокое облегчение.
Первый из них, войдя, не смог удержаться от гримасы отвращения. Он заткнул нос и выскочил в коридор, где его стошнило. Второй полицейский, прикрывая лицо платком, вывел меня наружу. А мне, наоборот, странным показался запах коридора. Как ни печально, человек ко всему способен привыкнуть — даже к жизни среди собственных экскрементов.
Бар являл собою картину полного разгрома: столы перевернуты, бутылки перебиты, стулья валяются как попало. В углу ворочался окровавленный человек. У стенки стояли на коленях, упираясь головой и выставив задницы, г-н Ганц и вся его компания трансвеститов. Руки у них были скованы за спиной, и полицейский следил, чтобы арестованные не шевелились. Бросаться им на помощь я не стал.
По мостовой стучал дождь. Мы перешли на другую сторону улицы, где поджидал полицейский грузовик. Полицейский указал мне место рядом с собой, но тут же зажал нос. Только это меня и расстроило. Другой набросил мне на плечи макинтош, и машина тронулась, выпустив большое облако черного дыма. Со мной говорили тихо, были вежливы и даже предупредительны. Такое внимание удивило и несколько обеспокоило меня. У меня уже накопилось достаточно жизненного опыта. Конечно, колесо фортуны вращается, но зачастую не в том направлении.
Благожелательность немцев была непонятна. Может, они не поняли, что я — еврей? Или почему-то решили плюнуть на традиции? Ну, я-то не собирался откровенничать с ними. Я и так уже причинил им немалое беспокойство, распространяя зловоние, чтобы еще признаваться в принадлежности к иудейской вере. Я вел себя так, будто ни в чем не виноват. При разговоре старался держаться анфас, чтобы не вызвать у них подозрений слишком наглядным профилем. К счастью, новая деталь моей внешности — отрезанное ухо — отвлекала внимание от характерной формы носа.
После всех этих переживаний у меня пропала и способность сосредоточиваться. Не удавалось прочесть даже самой незначительной мысли моих спутников. А может, они просто отупели от долгого соблюдения такой неслыханной учтивости?
В комиссариате меня встретили в высшей степени корректно и даже дали помыться. Я заполнил бланк, указав свой возраст и прочие данные. В графе «особые приметы» ничего не вписал. Меня повели вверх по винтовой лестнице. Чем выше мы взбирались, тем большим покоем и безмятежностью веяло окружающее пространство. Видимо, это была социальная лестница.
В кабинете на пятом этаже меня принял человек чрезвычайно элегантный. Брюнет с тонким лицом, не по-немецки обаятельный. В его тоне сквозила некая доверительность, словно у нас с ним был какой-то общий секрет. Но я держался настороженно, и в конце концов он объяснил мне, в чем дело.
Мой собеседник, инспектор Коген, был евреем! Наверно, он заметил мое удивление, потому что вздохнул печально:
— Судя по тому, что сейчас творится, недолго мне еще сидеть в этом кабинете…
— Ну, знаете ли, — попытался я его приободрить, — в каком-то смысле мы все — немецкие евреи!
Я пообещал ему, что лет через десять пруссаки и русские будут плясать вместе с нами в пасхальный вечер.
— Плясать на наших могилах, это они будут! — хмуро уточнил он. |