— Он бы так и сделал, если б ты на мне не женился.
— Ага, вот оно. Все путем.
Сквозь большие парадные двери туда-сюда шастали озябшие больные.
— Вечером приду, — сказал Вольфганг. — Гляди, чтоб вас уже было трое.
Фрида схватила его за руку:
— Господи, Вольф, вот ты сказал… Нынче нас только двое, а завтра будешь ты, я… и наши дети.
Под порывом ветра она поежилась. Исконопаченный дождинками холод легко проникал сквозь ее ветхую одежду. Вольфганг вновь обнял жену, теперь не игриво, но страстно, даже отчаянно. Под бездушными гранитными колоннами огромного здания два продрогших человека прижались друг к другу.
Два молодых сердца бились в унисон.
И еще два, совсем юные, в тепле Фридиного живота.
Четыре сердца, объединенные любовью, стучали в громадном аритмичном сердце из камня и стали. Берлин — сердце Германии.
— Верно, — сказал Вольфганг. — Ты, я и наши дети. Самое прекрасное, что есть на свете.
Сейчас он был серьезен и не пытался шутить.
— Да, на всем белом свете, — тихо ответила Фрида.
— Ну ладно. Ступай, Фред. Нюниться чертовски холодно.
Не было и речи о том, чтобы Вольфганг остался. В послевоенном Берлине мало кто из будущих папаш располагал временем слоняться перед палатой роженицы, всех одаривая сигарами. Герр Зоммер ждал свою тележку, а Вольфганга, как и всех прочих в ту кошмарную зиму, ждали всяческие очереди.
— У Хорста дают мясо, — сказал он, спускаясь по ступеням крыльца. — Барашка и свинину. Раздобуду, даже если придется заложить пианино. Тебе нужно железо, раз собираешься кормить сынка и дочку.
— Наших сыночков, — поправила Фрида. — Будут мальчики. Уж поверь, женщина знает. Пауль и Отто. Парнишки. Счастливчики.
— Почему счастливчики? — спросил Вольфганг. — Если не считать того, что у них самая красивая на свете мама.
— Потому что они близнецы. Один за другого. Это жестокий город в жестоком мире. Но в любых тяготах наши мальчики всегда будут друг другу опорой.
Чай с печеньем
Лондон, 1956 г.
Стоун рассматривал стол под грубой холщовой скатертью: чашки, печенье, блок желтой бумаги для заметок, увенчанный авторучкой. Потом перевел взгляд на черный бакелитовый телефон: острые грани, обшарпанный витой шнур в бурой матерчатой оплетке. Похоже, модель начала тридцатых годов.
Что Стоун делал, когда шнур был новехонек?
Дрался, конечно. Или в панике мчался по берлинским улицам, выглядывая, в какой проулок нырнуть. По пятам летел брат, оба — мальчишки, охваченные смертельным страхом.
По шнуру взгляд его проследовал под стол и, скользнув по слегка покоробившемуся темно-красному линолеуму, уперся в черную коробку, привинченную к плинтусу. Казалось, она тихо жужжит, но, скорее всего, это просто гул машин на Кромвель-роуд.
Стоун беспокойно поерзал на стуле. Он так и не привык к чиновничьим допросам в голых стенах. Даже сейчас казалось, ему что-то угрожает. Даже сейчас он ждал побоев.
Правда, здесь Англия, где подобное не практикуется. Левацки настроенные приятели посмеивались над его страхами. Но им повезло не жить в стране, где разнузданное насилие было не исключением, а правилом.
Стоун вновь посмотрел на следователей. Классическая пара. Один — весьма плотный лысый коротышка с потешной кляксой усов; глаза-бусины беспрестанно косились на печенье. Другой чуть-чуть рослее, но костлявый; из угла пустой безоконной комнаты поглядывает из-под слегка припухших век. Прям как в кино. Питер Лорре ведет допрос, а невозмутимый Хамфри Богарт помалкивает.
— Вы едете в Берлин, надеясь встретиться с вдовой вашего брата?
Коротышка, Питер Лорре, уже второй раз задал этот вопрос. |