Изменить размер шрифта - +

Сначала в ежедневных докладах Анжела сообщала, что состояние больного без перемен. Потом возвестила, что ему «чуток получше». Наконец протрубила, будто сообщая о победе, что из реанимации Эдди перевели в кардиологическое отделение. День за днем Анжела, не сознавая перемены и следя за ходом болезни Эдди глазами своей соседки, упивалась малейшими улучшениями, желая больному полного выздоровления; добрая по натуре, она разве что не носила цветочки типу, к которому питала такое отвращение.

Через несколько недель Анжела, опершись на метелку, спросила:

— Господин Деменс, я ведь уже рассказывала вам о своей соседке, мужественной Женевьеве Гренье?

Жан сдержался: его всегда удивляло то, что Анжела вообще не помнит, что именно она говорила, — вероятно, сказывалось непрерывное словоизвержение…

Он равнодушно уточнил:

— О той, что собиралась уйти от мужа?

— Ecco! Представьте, она передумала.

— Как?!

— Сегодня его выписывают из больницы. Предстоит период реабилитации.

— Но ведь есть специальные заведения.

— А я ей что говорила, синьор Деменс?! Parola per parola — вот это самое и сказала! И знаете, что она мне ответила? Что он отец ее детей и она никогда не простит себе, если оставит его in questo stato, поэтому она отказывается от других своих планов. Я, вообще-то, не поняла, что она suggurisce под «другими планами», ведь она собиралась всего лишь переехать, а не менять профессию… Впрочем, нужно будет помочь ей в больнице, я обещала. В пять часов! Вы позволите tolgo несколько минут? Я завтра наверстаю.

— Более того, Анжела, я вас подвезу туда: мне нужно доставить украшения.

— Fantastico!

К пяти Жан доставил Анжелу к больнице Святого Петра, а потом, когда она вошла в здание, припарковал машину неподалеку и устроился в кафе на улице От.

Анжела появилась через полчаса, она несла картонные чемоданы.

Женевьева катила инвалидное кресло, в котором сидел обрюзгший, мертвенно-бледный Эдди, со слюной на отвисшей нижней губе — просто мясная туша, трясущаяся при малейшем толчке; вся правая сторона тела сверху донизу была парализована.

Лицо Женевьевы над его безвольно мотавшейся головой казалось лишенным выражения: восковая кожа, бледные губы, потерянный взгляд, устремленный куда-то вдаль.

Жану хотелось выскочить на улицу и крикнуть ей: «Оставь его! Он тебе испортил жизнь, дальше будет еще хуже. Скорее отправляйся к Джузеппе!»

Но по заботливости, с которой Женевьева катила кресло, избегая неровностей дороги, удостоверяясь, что он хорошо укрыт, Жан понял, что она не изменит своего решения. Жертвуя своим счастьем, она похоронит себя заживо, с самоубийственной добротой избрав жалость к Эдди, а не любовь к Джузеппе.

Она прошла в нескольких метрах от него; при виде того, как нежно она направляет кресло с овощем, в который превратился Эдди, к кварталу Мароль, негодование Жана сменилось восхищением. Какое достоинство! «В горе и в радости…» — провозгласил кюре в сиянии витражей собора Святой Гудулы. Она дала клятву и держит слово. Счастье было таким недолгим, а давно сменившему его горю не видно конца. Жан осудил собственное ничтожество… А способен ли он на такую самоотверженность?

Потрясенный, он сел в машину и долго кружил — без смысла и цели, задумчиво — по тоннелям, пронизывающим город.

Узнав о полной перемене планов Женевьевы, Лоран тоже разволновался. Как можно поставить что бы то ни было выше счастья? Он такого и представить не мог… Женевьева, решения которой они оба не одобрили, заставила их усомниться.

В тот вечер Лоран задал Жану вопрос:

— Ты меня не разлюбишь, если я стану калекой?

— Не знаю. До сих пор ты приносил мне лишь радость, — ответил Жан.

Быстрый переход