Изменить размер шрифта - +
Она разволновалась, рассказывая эту байку. Быть может, оттого, что под ложью скрывалось немало правды?

Минни, как бы отпуская грехи, коснулась руки матери и спросила спокойно, но все же с печалью:

— Мама, а почему после смерти отца ты нам ничего не рассказала?

— Жан не хотел этого.

— Почему?

— Потому что он сильно страдал.

— Потому что тебя не было рядом?

— Не только.

У Женевьевы горели уши: она знала, что именно собирается сказать, и боялась поверить в это. С ее губ слетели слова:

— Жан был отцом вашего брата Давида. Он так и не утешился после его смерти.

Рыдания душили ее, она не смогла договорить. Да и зачем?

Дети окружили ее, чтобы приласкать и успокоить, оглушенные открывшейся тайной матери, ошеломленные волнением той, что обычно ничем не выдавала своих чувств.

Так Женевьева Гренье — Женевьева, не проронившая ни слезы после смерти Давида, Женевьева Гренье, урожденная Пиастр, пятьюдесятью пятью годами ранее, тринадцатого апреля после полудня, в соборе Святой Гудулы, вышедшая замуж за Эдди Гренье, — под завесой своей выдумки дала волю чувствам. Наконец-то она оплачет свою загубленную жизнь, утраченную любовь и сына, унесенного смертью!

 

ПЕС

 

Памяти Эмманюэля Левинаса

Под небом Эно Сэмюэл Хейман несколько десятилетий был врачом в этом поселке, доктором строгим, но всеми любимым. Когда ему исполнилось семьдесят, он отвинтил медную табличку, украшавшую его дверь, и объявил жителям, что больше принимать не будет. Невзирая на их протесты, Сэмюэл Хейман остался непреклонен: он уходит на покой и соседям придется отныне добираться в Меттет, за пять километров, где молодой компетентный коллега со свеженьким дипломом только что открыл практику.

Полвека никому не приходилось жаловаться на доктора Хеймана, но никто не знал его близко.

Когда я обосновался в поселке, все, что мне удалось о нем узнать, — что после смерти жены он один растил дочь и что у него всегда была одна и та же собака.

— Одна? — удивился я.

— Да, месье, одна, — ответил хозяин «Петреля», единственного кафе напротив церкви. — Босерон.

Не понимая, смеется ли он надо мной, я осторожно продолжил разговор:

— Обычно босероны живут… лет десять-двенадцать.

— У доктора Хеймана босерон по кличке Аргос живет больше сорока лет. Мне сорок, и я всегда видел их вместе. Если не верите мне, поинтересуйтесь у старожилов…

Он кивком указал на четырех сухоньких старичков, тонувших в широких клетчатых рубахах, которые играли в карты за столиком у телевизора.

При виде моего ошеломленного лица хозяин расхохотался:

— Я пошутил, месье. Я только хотел сказать, что доктор Хейман хранит верность этой породе. Всякий раз, когда его очередной босерон умирает, он покупает нового, которого тоже называет Аргосом. Так хоть точно знает, что не ошибется, браня свою псину.

— Ленив он, однако! — воскликнул я, злясь, что дал себя провести.

— Ленив? Вот уж чего не скажешь о докторе Хеймане, — буркнул хозяин, вытирая тряпкой барную стойку.

В последующие месяцы я оценил, насколько этот пустомеля был прав: чего-чего, а праздности за ним не водилось! Никакой слабины не давал старый врач, в восемьдесят лет он каждый день часами выгуливал свою собаку, сам колол дрова, руководил несколькими ассоциациями и ухаживал за большим садом, окружавшим его синий каменный дом, увитый плющом. За этим по-буржуазному помпезным строением не было больше домов — только поля, луга, рощи тянулись до дальнего леса под названием Турнибюс, темно-зеленой линией обозначавшего горизонт. Это пограничное расположение на стыке деревни и лесов подходило Сэмюэлу Хейману, который жил как бы в двух мирах — в мире людей и в мире животных, болтал порой с односельчанами, а потом надолго уходил вдвоем со своим псом.

Быстрый переход