Изменить размер шрифта - +
Мы возвращались в город. Мать везла нас домой – похудевшая, помолодевшая, в новом пальто и новом цветном платке…
   Я часто думал зимой, как она будет поражена, услышав, что я говорю. А она только обняла меня и засмеялась. Она стала совсем другая за зиму. Все время она думала о чем—то – это я сразу узнавал по живым движеньям лица – и то расстраивалась молча, про себя, то улыбалась. Петровна решила, что она сходит с ума, и, ахнув, однажды спросила ее об этом. Мать улыбнулась и сказала, что нет.
   Мы пошли в лес драть лыко для Петровны, которая плела лапти на продажу, и мать запомнилась мне такой, какой она была в этот день: черноволосая, крепкая, белозубая, в цветном платке, повязанном на груди крест на крест; она наклонялась, ловко срезала деревцо и, оборвав ветки, надкусив комель, одним движением сдирала лыко. Она и меня хотела научить, но ничего не вышло, и я только порезал палец.
   Потом я спрятался в кустах и долго сидел задумавшись, слушая, как наперебой щебечут птицы, и поглядывая на мать, которая уходила от меня все дальше. И вдруг она запела:

     Приехали торгаши за задние ворота.
     Кобылушку продала, белил я себе взяла;
     Я коровушку продала, румян я себе взяла;
     Подойничек продала, сурьмы я себе взяла.

   Солнце осветило кусты, и она выпрямилась, раскрасневшаяся, с блестящими глазами. Тут что—то было! При нас она редко вспоминала отца. Но каждый раз, когда она ласково говорила со мной, я знал, что она думала о нем. Сестру она всегда любила…
   На пароходе она все думала – поднимала брови, покачивала головой, – должно быть, спорила с кем—то в уме. Я тоже думал и думал: мне представлялось, с какой важностью и буду разгуливать по двору и вдруг небрежно скажу что—нибудь, как будто всегда умел говорить. Заглядевшись на воду, я задремал и до смерти испугала во сне: мне померещилось, что я опять онемел.
   – Мама, – сказал я шепотом.
   Она молчала.
   – Мама! – в ужасе заорал я.
   Она обернулась.
   Каким заброшенным, каким бедным показался мне наш двор, когда мы вернулись! В этом году никто не позаботился о стоках, и грязная вода, в которой плавали щепки, так и осталась стоять под каждым крыльцом. Низенькие амбары еще больше покосились за зиму, в заборе образовались такие дыры, через которые можно было въехать на телеге, за Сковородниковыми была навалена гора вонючих костей, копыт и обрезков шкур.
   Старик варил клей. Он сидел на том же табурете, в переднике, в очках, примус стоял на плите, а на примусе – железная шайка, от которой так страшно несло, что меня все время тошнило, пока я у него сидел.
   – Все думают, что это обыкновенный клей, – сказал он мне, когда полчаса спустя я запросился на свежий воздух, – а это клей универсальный. Он все берет – Железо, стекло, даже кирпич, если найдется такой дурак, чтобы кирпичи клеить. Я его изобрел. Мездровый клей Сковородникова. И чем он крепче воняет, тем крепче берет.
   Он недоверчиво посмотрел на меня поверх очков.
   – Мездровый клей Сковородникова, – повторил он и вздохнул. – И занять бы еще у кого—нибудь семь рублей на рекламу – отбою бы не было. Мужики берут на рынке столярный клей сорок копеек фунт. Это как назвать? Грабеж. Ну—ка, скажи что—нибудь!
   Я сказал. Он одобрительно кивнул головой.
   – Эх, Ивана мне жаль, – сказал он.
   Тетя Даша была в отъезде и вернулась недели через две. Вот кого я обрадовал и испугал! Мы сидели на кухне вечером. Она все спрашивала меня, как нам жилось в деревне, – спрашивала и сама же отвечала.
Быстрый переход