Изменить размер шрифта - +
Другой раз, разговаривая с тетей Дашей, она сказала про кого—то: «Ненормальностей сколько угодно». Это были его слова.
   Фамилия его была Тимошкин, но он почему—то называл себя Гаер Кулий, – до сих пор не знаю, что он хотел этим сказать. Помню только, что он любил говорить матери, что «в жизни он бедный гаер» и что «жизнь швыряла его, как щелку».
   При этом он делал значительное лицо и с глупым, задумчивым видом смотрел на мать.
   И этот гаер бывал теперь у нас каждый вечер. Вот один из таких вечеров.
   Кухонная лампа висит на стене, и вихрастая тень моей головы закрывает тетрадку, – бутылку чернил и руку, которая, беспомощно скрипя пером, двигается по бумаге. Я сижу за столом, от старания упираясь языком в щеку, и вывожу палочки – одну, другую, третью, сотую, тысячную. Я вывел не меньше миллиона палочек, потому что мой учитель утверждал, что, пока они не будут «попиндикулярны», дальше двигаться ни в коем случае нельзя. Он сидит рядом со мной и учит меня, по временам снисходительно поглядывая на мать. Он учит не только как писать, но и как жить, и от этих бесконечных дурацких рассуждений у меня начинает кружиться голова, и палочки выходят пузатые, хвостатые, какие угодно, но только не прямые, не «попиндикулярные».
   – Каждому охота схватить лакомый кусок, – говорит он, – и к этому по природе каждый должен стремиться. Но можно ли подобный кусок назвать обеспечивающим явлением – это еще вопрос!
   Палочка, палочка, палочка, пятая, двадцатая, сотая…
   – Я, например, с детства попал в трудную атмосферу, и мне отнюдь не удалось рассчитывать на рабочую силу моей матери. Наоборот, когда семейная жизнь пришла у нас к развалу и отца, как обвиненного в краже лошадей, приговорили к тюремному заключению, не кто иной, как я, был вынужден добывать кусок хлеба.
   Палочка, палочка, толстая, тонкая, кривая, пузатая, пятая, двадцатая, сотая…
   – Печально то, что, вернувшись из тюрьмы, отец стал выпивать, а поскольку человек углубляется в пьянство, постольку разрушается и его хозяйство. Потом его встрела смерть, и, безусловно, скоропостижная, потому что она явилась следствием обдирания павшей лошади.
   Я отлично знаю, что произошло потом с отцом моего учителя: он распух, и «начатый делать гроб пришлось спешно переделывать, ибо фигура покойника до трех раз превзошла его живого по объему». Эта отвратительная смерть однажды приснилась мне…
   Палочка, палочка, палочка… перо скрипит, палочка, клякса…
   – И опустела наша родовая избенка. Но я отнюдь не пал духом и не сел на шею матери в одиннадцать лет.
   Учитель смотрит на меня. Мне только десять, но я начинаю беспокойно ерзать на табурете.
   – Я поступил в ресторан, я стал слугой и побегушкой, но перестал, как лишний рот, отражаться на заработке моей матери.
   Без сомнения, именно эта удивительная манера выражаться произвела такое сильное впечатление на мою мать. Если бы Гаер говорил просто; она бы мигом догадалась, что это обыкновенный человек – глупый, ленивый и жестокий. Впрочем, о том, что он очень жесток, она скоро узнала.
   Она сидит за тем же столом и слушает его, как зачарованная. Она чинит рубашки – отцовские рубашки, – и я знаю, для кого она их чинит. С предчувствием какой—то беды я поднимаю глаза на ее бледное лицо, на черные волосы с пробором посредине, на тонкие руки – и возвращаюсь к своим палочкам… Очень хочется провести хоть одну, длинную черту вдоль строчки, вышел бы прекрасный забор, – но нельзя! Палочки должны быть «попиндикулярны».
   – Между тем моя мать, – продолжал Гаер, – стала заметно подаваться в сторону доброхотных подаяний.
Быстрый переход