То Катя откладывала, то я. Наконец собрались, пошли, катанье началось неудачно. Во—первых, пришлось на морозе прождать с полчаса: каток был завален снегом, закрыт, и снег убирали. Во—вторых, у Кати на первом же круге сломался каблук, и пришлось прихватить конек ремешком, который я взял с собой на всякий случай. Это бы еще полбеды. Но ремешок мой все время расстегивался. Пришлось вернуться в раздевалку и отдать его сердитому краснощекому слесарю, который с ужасным скрежетом точил коньки на круглом грязном точиле. Только что починил он пряжку, как самый ремешок оборвался, а он был свиной, я попробуйте—ка скрюченный свечой ремешок завязать на морозе! Наконец все было в порядке. Снова пошел снег, и мы долго катались, взявшись за руки, большими полукругами то вправо, то влево. Эта фигура называется голландским шагом.
Снег мешает хорошим конькобежцам, но как приятно, когда на катке вдруг начинает идти снег! Никогда на катке снежинки не падают ровно на лед. Они начинают кружиться – потому что люди, кружащиеся на льду, поднимают ветер, – и долго взлетают то вверх, то вниз, пока не ложатся, на светлый лед. Это очень красиво, и я почувствовал, что все на свете хорошо. Я знал, что и Катя чувствует это, несмотря на твердый, как железо, свиной ремешок, который уже натер ей ногу, и тоже радуется, что идет снег и что мы катаемся с ней просторным – голландским шагом.
Потом я стоял у каната, которым была огорожена фигурная площадка, и смотрел, как Катя делает двойную восьмерку. Сперва у нее ничего не выходило, она сердилась и говорила, что во всем виноват каблук, потом вдруг вышло, и так здорово, что какой—то толстяк, старательно выписывавший круги, даже крякнул и крикнул ей:
– Хорошо!
И я слышал, как она и ему пожаловалась на сломанный каблук.
Да, хорошо. Я замерз, как собака, и, махнув Кате рукой, сделал два больших круга – согреться.
Потом мы снова катались голландским шагом, а потом уселись под самым оркестром, и Катя вдруг приблизила ко мне разгоряченное, раскрасневшееся лицо с черными живыми глазами. Я подумал, что она хочет сказать мне что—нибудь на ухо, и спросил громко:
– А?
Она засмеялась.
– Ничего, просто так. Жарко.
– Катька, – сказал я. – Знаешь что?.. Ты никому не расскажешь?
– Никому.
– Я иду в летную школу.
Она захлопала глазами, потом молча уставилась на меня.
– Решил?
– Ага.
– Окончательно?
Я кивнул головой.
Оркестр вдруг грянул, и я не расслышал, что она сказала, стряхивая снег с жакетки и платья.
– Не слышу!
Она схватила меня за руку, и мы поехали на другую сторону катка, к детской площадке. Здесь было темно и тихо, площадка завалена снегом. Вдоль катальной горки были насажаны ели и вокруг площадки маленькие ели – как будто мы были где—нибудь за городом, в лесу.
– А примут?
– В школу?
– Да.
Это был страшный вопрос. Каждое утро я делал гимнастику по системе Анохина и холодное обтирание по системе Мюллера. Я щупал свои мускулы и думал: «А вдруг не примут?» Я проверял глаза, уши, сердце. Школьный врач говорил, что я здоров. Но здоровье бывает разное, – ведь он не знал, что я собираюсь в летную школу. А вдруг я нервный? А вдруг еще что—нибудь? Рост! Проклятый рост! За последний год я вырос всего на полтора сантиметра.
– Примут, – решительно отвечал я.
Катя посмотрела на меня, кажется, с уважением…
Мы ушли с катка, когда уже погасили свет и сторож в валенках, какой—то странный на льду, удивительно медленный, хотя он шел обыкновенным шагом, пронзительно засвистел и двинулся к нам с метлой. |