Изменить размер шрифта - +
Эмилий, скоро ли, долго ли, поправился бы и без него… Наконец мы не выбросили его на улицу… Не забывай — кто мы и кто он… за все прочее мы заплатим ему.

— Ах, дядюшка!

— Отстань, пожалуйста, со своей филантропией и идеалами! Чего ты испугался? Оскорбленная глупая гордость произвела в нем болезнь и горячку, вот сейчас пустят ему кровь, дадут каломели — и все пройдет обыкновенным порядком… Отчаиваться не в чем… Спокойной ночи!

С этими словами президент вышел вон, притворяясь более холодным, нежели он был на самом деле, потому что он глубоко чувствовал болезнь Алексея и сознавал себя главным ее виновником. Но он не пошел спать, а тихо направился к квартире Алексея и вызвал Борновского.

— Ну, как он чувствует себя?

— Да что, ясновельможный пане, обыкновенное дело — бредит… Горячка, страшная горячка! Я приставил ему горчичник… голова точно в огне! Говорит разные разности…

Волнуемый беспокойством, президент вошел в дом и стал в дверях другой комнаты.

Вслед за ним вбежал встревоженный Юлиан.

Алексей лежал с открытыми глазами, изредка прерывая окружающую тишину несвязными и быстро вылетавшими фразами. Сначала никто не мог понять и угадать их значения, но спустя минуту президент побледнел и затрясся от бешенства… Больной несколько раз произнес имя Анны.

— Виноват ли я? — говорил он. — Ведь я должен был любить тебя, но я ничем не обнаружил своего чувства — ни словом, ни взглядом, ни жестом… Никто не знает этого, никто, кроме меня да Бога… О, Анна, если б ты знала, как мне тяжело покинуть вас, тебя… и никогда, никогда больше не видеть тебя, не слышать твоего голоса и быть уверенным, что после меня, как после зимнего снега, не останется даже воспоминания… Ведь собственно ты была для меня Беатриче Данте, Лаурой Петрарки, вдохновением всех поэтов, мечтой артистов! Виноват ли я, что упал перед картиной, если и другие все стояли перед ней на коленях… Бог вложил в меня частицу священного огня, озаряющего сердца и души… и я хорошо вижу их… вижу и тебя… О, ты ангел — Анна!

Президент выслал Борновского и слуг, увидел Юлиана, схватил его за руку и отошел с ним в другую комнату в чрезвычайном раздражении, почти забывая себя и трясясь от бешенства.

— Слышал? — спросил он. — Слышал? Любит Анну! Смел взглянуть на нее, смел полюбить ее, смел мечтать о ней!.. Это нахал! Это негодяй, сумасброд! Люди услышат ее имя… ее имя в устах подобной твари! Нет, я запру его и не пущу сюда ни Гребера, ни их… никого… пусть умирает один! Я скорее решусь принять грех на совесть, нежели позволить, чтоб малейшая тень упала на Анну!..

— Дядюшка, милый дядюшка! Ведь это горячка…

— Да, горячка… но она обнаружила тайную мысль, подобно тому, как буря выбрасывает нечистоты и грязь, лежащие на дне моря! Не старайся оправдывать его… это негодяй!.. Мерзавец! Сумасшедший! — повторял президент в высшей степени раздражения. — Иди отсюда и оставь меня одного!

Юлиан задрожал, потому что в первый раз видел президента в таком состоянии.

— Если и в самом деле он полюбил Анну, — отозвался молодой человек, — то с его стороны тут нет слишком большого греха, и нам удивляться нечему… Но ведь он так хорошо скрывал свое чувство, что никто не заметил его… Притом, эта вина не упадает ли частью на нас, на вас, дядюшка, и особенно на меня, которые почти насильно втащили его в Карлин?.. Право, он не в такой степени виноват, как вы думаете.

— Не говори мне этого!.. — воскликнул Карлинский. — Анна!.. Сметь поднять на Анну глаза такому ничтожному существу, твари — чуть-чуть выше земного праха!.

Быстрый переход