|
— Обращайся. — Шабунин поморщился. — Знаю, что скажешь, и наперед говорю: отказ.
— Много коммунистов ушло в армию?
— Послали кой-кого. Но кой-кого придержали. Тыл — фронт. Требуется разумное равновесие.
— Архив отправлен, исполком эвакуирован, к появлению врага все подготовлено. Разрешите на фронт? — Голос Быстрова сорвался. — Афанасий Петрович, я очень прошу!
— Нет, нет, — сухо обрезал тот. — Мы не можем оголять тыл. В армию всем хочется, а отодвинется фронт, кто здесь будет?
Он молча протянул Быстрову руку, потом Славушке.
Втроем вышли на крыльцо. На козлах тарантаса дремал парень в брезентовом плаще.
— Селиванов!
Парень встрепенулся, задергал вожжами.
— Давай в Покровское.
На речке кто-то бил вальком, полоскали белье.
— Все нормально, — негромко сказал Шабунин и, сидя в тарантасе, озабоченно спросил: — А в своих людях, Степан Кузьмич, вы в них уверены?
Вместо ответа Быстров сунул в рот два пальца и свистнул, и тотчас издалека послышался такой же свист.
— Отлично, действуйте, — сказал Шабунин. — И запомните: от имени уездного комитета я запрещаю вам даже думать о том, чтобы покинуть волость… — Он легонько хлопнул кучера по спине. — Поехали.
— Кто это? — спросил Славушка.
Тарантас затарахтел.
— Самый умный коммунист во всем уезде, — похвастался Быстров. — Председатель уездного совнархоза.
Свистнул еще раз, появился Григорий с лошадью, Быстров перехватил у него поводья, вскочил в седло, наклонился к мальчику.
— Иди, не надо, чтобы тебя здесь видели.
Теперь, когда война приблизилась вплотную, подчиняться следовало беспрекословно.
— А ну, как кричат перепела? — окликнул Быстров мальчика, когда тот почти растворился во мраке. — Ну-ка!
Славушка подумал, что это очень неконспиративно, но подчинился опять.
— Пиить-пить-пить! — ответил он одним длинным и двумя короткими звуками: — Пиить-пить-пить!
И задохнулся от предвкушения опасности.
19
Удивительный день, солнечный, прохладный, безлюдный. Небо голубое, лишь кое-где сквозистые перистые облачка. Легкий ветерок приносит дыхание отцветающих лип, а если вслушаться, то и жужжание какой-нибудь запоздалой пчелы, еще собирающей нектар для своего улья.
Пахнет старым устоявшимся деревом и пылью, благородной пылью на полках книжных шкафов.
В библиотеке тишина. Андриевский пишет. Славушка в громадном кресле павловских времен, вплотную придвинутом к окну. На коленях у мальчика книги. Он поглощен поисками пьесы. Какой-нибудь необыкновенной пьесы. Мольер, Херасков, Луначарский. А за спиной Андриевский. И все пишет. Что он пишет? Письма родственникам в Санкт-Петербург, как неизменно называет он Петроград?… А может быть, заговорщицкие письма? Любить Советскую власть ему не за что…
Синее небо. Сладкие запахи. Зеленые тени. Тургеневский день. День из какого-нибудь романа. Из «Руднева» или «Базарова». Впрочем, Базарова не существует. «Отцы и дети». Отцов и детей тоже не существует. Андриевские не отцы, и Ознобишины им не дети.
— Что это вы тут пишете?
Негромко, спокойно и неожиданно. Славушка поднимает голову. Откуда он взялся? Быстров в дверях библиотеки. Похлопывает хлыстиком по запыленным сапогам. Все думают, что он уехал, а он не уехал. Появляется то тут, то там, даже вот в Народный дом завернул.
Небрежный взгляд на Славушку.
— А, и ты здесь…
И снова любезно, спокойно и негромко Андриевскому:
— Что пишете?
Андриевский встал, стоит. |