— Мама вернется поздно, у них там сегодня очередной тематический вечер, будет все это часов до восьми. Удивляюсь, как это рассказ о сестрах Бронте можно уместить в один вечер? Это же — целая жизнь! А за два часа, что можно сказать? Десяток скучных фраз?
— Ну, ты не права, Ташка! За два часа можно много рассказать, — Антон Михайлович подошел к дочери, осторожно положил руку ей на плечо. — Тебе-то самой нравятся сестры Бронте?
— Книги — нравятся. А жизнь — нет. Мрачно чересчур. Я этого не люблю. Ну что это, папа, сам посуди: судьбу свою загубили, смотря из окна на эту вересковую пустошь, Брайан стал морфинистом, Энни и Эмили умерли от чахотки, Шарлотта вышла замуж за нелюбимого. Зачем? Ни грамма сопротивления судьбе. Как будто бы они плыли по течению!
— Наташа, ты забываешь, они были дочерьми священника, — тихо обронила Валерия Павловна. — Смирение и покорность судьбе были у них как бы в крови. А Шарлотта и сама стала женою пастора Николса.
— Это так удобно, — спрятаться за смешного Бога, дедушку на облаке — и самому ничего не делать! Смирение, терпение! — насмешливо протянула девушка. — Один французский писатель, не вспомню сейчас фамилии, сказал, что «терпение лишь крайняя степень отчаяния, замаскированная под добродетель». А я не люблю отчаяния. Кажется, даже не сумею никогда выразить его музыкой. Хотя, думаю, что оно похоже на большую птицу: ворона или орла, с очень цепкими когтями. Они, когти эти, впиваются в грудь, и тогда так трудно дышать. — Бледные щеки девушки внезапно окрасились румянцем, резко обозначились скулы. — А я люблю дышать полной грудью.
— У тебя внутри много свободы. Тебе ее дала музыка. У сестер Бронте, наверное, ее было гораздо меньше, — все также тихо, но весомо проговорила Валерия Павловна. — Вересковая пустошь не могла им ее дать, увы!
— Почему? Пустошь это ведь тоже — образ свободы. Она же была открыта всем ветрам! — Девушка пожала плечами, вздохнула. — Все равно — не понимаю.
— Или, наоборот, пустоты, одиночества. Весь их порыв к свободе это — их книги, согласись?
К этому времени спорщики, все трое, уже прошли на кухню — маленькую, тесную, но уютную, с нарядными, воздушными занавесками в кремовых воланах и красным эмалированным чайничком в белый горошек, весело свистящим на плите, и Валерия Павловна осторожно усадила ученицу на стул, неслышно передвигая чашки по нарядной скатерти. Антон Михайлович, повернул конфорку плиты, втянул в себя воздух:
— Как корицей пахнет! Вкусно! Тебе сколько положить кусочков, дочка — хозяюшка?
— Два хватит. Спасибо, папа. — Девушка уверенно взяла в руки протянутую тарелку с пирожным. — Мне вчера звонила Лиля Громова. У нее мама в больнице лежит.
— А что случилось? — Валерия Павловна очень старалась не звякнуть ложкой о блюдце, но это ей не удалось. Она поморщилась, с досадой. — Что-то серьезное? Операция?
— Нет. — Наташа говорила спокойным, бесстрастным голосом, но щеки ее по прежнему алели нервным румянцем. — Она наглоталась таблеток каких то. Пока Лилька в школе была, а Дима — у бабушки. От них отец ушел на той неделе.
— Как ушел? Куда? В экспедицию что ли или командировку какую? — полюбопытствовал, неспешно глотая чай, Антон Михайлович.
— Если бы, Па! Нет. К другой женщине. И записку оставил не Инне Сергеевне, а Лильке. Мол, «люблю Вас по — прежнему, будем общаться, но с Вашей мамой никак жить не могу, мы друг друга исчерпали. Колодец души — иллюзия». |