— Сейчас-сейчас, попробуем вытащить мальчишку с того света… — бормотал ласковый голос. — Если уж и это питье ему не поможет, тогда я не знаю… тогда уж ничем не поможешь ему больше… Ах, Черок! Неужто же твои удары оказались для бедного мальчугана роковыми…
Конану захотелось выплюнуть горькое снадобье и громко крикнуть, что старик поит его отравой. Но он не успел: яд уже проник в горло и заструился вниз, к желудку. Странное онемение разливалось по всему его телу. Конан перестал чувствовать свои руки, ноги, пылающая болью спина словно уплыла от него куда-то… Только искра сознания шевелилась под лобной костью.
«Вот что, должно быть, та самая искра жизни, — вяло подумал мальчик. — То, что живет, когда все остальное умерло…»
* * *
Конан не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, не мог вздохнуть, не мог приоткрыть веки. Яд, которым опоил его Буно, сделал все мускулы холодными и безжизненными, как стоячая вода на дне колодца. Но он все слышал, все чувствовал, все осознавал.
Он слышал, как говорила с ним его мать. Киммерийские женщины никогда не плачут, даже когда теряют своих сыновей. Маев сидела возле недвижного тела сына долго, очень долго. Порой она брала его холодную ладонь и держала в своей, словно пытаясь отогреть, оживить, растопить застылую кровь. Конан изо всех сил пытался шевельнуть пальцами, дать ей понять, что он жив, — но даже пальцы, даже легкие и чуткие пальцы не слушались его…
«Отчего ты ушел, Конан? — спросила Маев после долгого и черного, как беззвездная ночь, молчания. — В мир Серых Равнин не уходят от десяти ударов плетью. Ты обиделся на меня за два моих удара и ушел?.. Но разве моя обида не больше? Мой сын, сын могучего и славного Ниала стал вором. Может быть, ты ушел, чтобы не носить на себе всю жизнь позорное клеймо вора? Тогда я понимаю тебя. Я прощаю тебя, сын мой, если ты ушел от стыда. Прости и ты».
Конан слышал, как к ней подходят мужчины и говорили, что тело мальчика нужно предать земле. Они говорили, что нельзя держать тела умерших не зарытыми слишком долго. Но Маев только молча смотрела на них, и они уходили.
«Но что ты будешь делать на Серых Равнинах, сын мой?» — снова спрашивала она его. — Кром почитает и сажает с собой за пиршественный стол лишь тех, кто погиб славной смертью в битве. У тебя не будет там друзей. Не будет зеленых лесов для охоты, синей воды, в которую можно нырять с разбега…
Не будет лугов и резвых коней, и верной собаки. Зачем ты ушел? Ты ведь еще так молод. Позорное клеймо вора ты мог бы смыть с себя воинской доблестью, кровью и жизнью врагов, своей собственной, пролитой в честных битвах кровью. Отчего ты так поспешил? Ведь там, на Серых Равнинах, где нет битв, где мечи со звоном не ударяются друг о друга — клеймо вора будет пребывать на тебе вечно».
Мать сидела над ним всю ночь и весь следующий день. Вечером снова пришли мужчины, снова требуя похоронить тело, уже резче и тверже. «Ты сошла с ума, Маев, ты стала безумна, — слышал Конан их грубые, режущие слух по сравнению с тихим голосом матери, речи. — Посмотри на себя, Маев. Посмотри в полированный медный щит или в воды озера: ты стала совсем седой, ты стала совсем безумной. Если тело не опустить в землю до тех пор, пока на ней не появятся первые признаки разложения, дух умершего разгневается. Он оскорбится, он сочтет это надругательством над своим телом и будет мстить. Он будет мстить всем нам, Маев».
Невзирая на молчаливый протест матери, они взяли тело мальчика, завернули в грубую ткань и понесли на кладбище, к уже готовой, разверстой в земле яме.
«Не отдавайте меня им, мама!» — беззвучно молил Конан, но Маев, даже если и слышала что-то в самой глубине души, уже ничего не могла поделать. |