А лучше всех с этим обстояло у одного из них: Джон Айвен, младше меня (ему было, он сам говорил, тридцать два, а мне уже стукнуло тридцать пять). У них чуточку другая система офицерских званий, но он, командер, примерно соответствовал мне, в ту пору капитану третьего ранга (как тогда же объяснил тот засекреченный товарищ. Я его в дальнейшем буду называть попросту Ивановым, есть подозрения, что та фамилия, под которой мы его знали, все же ненастоящая. У людей его профессии частенько одной-единственной фамилией не обходятся, такова уж се ля ви). Корабельный инженер, повоевал с японцами не один год. За русского, советского русского его бы не приняли, чувствовалось, что русский для него все же не родной, но владел он языком просто отлично.
Но сначала — о наградах. Первое время мы к командеру Айвену относились чертовски уважительно: совсем молодой, но орденских планок (точнее, медальных, в США нет ни единого ордена, у них все награды считаются именно медалями) у него на груди красовалось побольше, чем у наших адмиралов. Бравый, должно быть, вояка, решили мы поначалу.
Оказалось потом, что дела обстоят чуточку иначе. И Иванов нам кое-что объяснил, и сам Айвен. В американских вооруженных силах заведено вешать на грудь ленточки не только от боевых наград. Как говорится, все до кучи. Получил призовой значок за какие-нибудь стрелковые соревнования, а он частенько не на булавке, а на ленте — и эта ленточка идет в колодку к прочим. Ну, и тому подобное.
Никак нельзя сказать, что после этих объяснений уважение к нему упало — как-никак у него имелись и чисто боевые награды, определенно не в тылу полученные, повоевал, действительно, вояка бравый. Но прежнего почтения не стало: примерно по столько и у половины из нас имелось.
Вот как раз его русский у нас после пары дней плотного общения стал не только у Иванова, но и у нас вызывать определенные подозрения: чистая речь, гладкая, но очень уж старомодная, многие обороты давно уже в русском вышли из употребления. Мне случалось общаться и с офицерами, и с гражданскими, чья молодость пришлась на дореволюционные времена, — они именно так порой и говорили, на «старорежимный» манер.
Мы чуточку насторожились: сам он по возрасту никак не тянул на белогвардейского эмигранта, но кто его знает, что у него за папаша, из каких он…
Крепенько нам тогда вбивали в головы касаемо повышенной бдительности и всего такого прочего…
Естественно, мы от него не шарахались — служба есть служба, каждый день приходится общаться, — но отчуждение обозначилось. Настолько явное, что сам Джон его быстро заметил и уже на следующий день, видимо, сообразив, в чем дело (или у него с самого начала был свой инструктаж касаемо иных советских нравов), сказал прямо: парни, зря вы так. К белогвардейцам никакого отношения не имею. И вечером за пивом рассказал свою родословную.
По его словам выходило: отец, будучи двадцати четырех годов от роду, еще в девятьсот шестом перебрался в США из Санкт-Петербурга. Подробно он об этом никогда не рассказывал, но из редких обмолвок, застольных разговоров можно сделать вывод: у него были какие-то неприятности с русской полицией, отнюдь не уголовной. Первое время он, не зная языка, изрядно помыкался, добывая деньги на жизнь самой черной работой, но потом, самую малость начав изъясняться на английском, попал на крупный завод в Детройте — и, оказавшись у станка, показал, на что горазд (высококвалифицированный рабочий-металлист с какого-то большого санкт-петербургского завода, его название Джон не знает, никогда от отца не слышал). Тут уж хорошее знание языка не требовалось вовсе — понимающему человеку и так видно, на что способен за станком новичок.
Взяли его на тот завод, не раздумывая. Стал зарабатывать весьма даже неплохо — особенно в Первую мировую, когда завод получил военные заказы. Женился уже на местной — правда, не англичанке, а ирландке. |