Изменить размер шрифта - +
Из Одессы можно будет поехать в Сочи или в Сухуми. Хорошо, если бы можно было ехать до Сухуми на этом такси. Только опасно, его где‑нибудь придется бросить по дороге, не сейчас, конечно. Пока там хватятся таксиста да сообщат, — сколько времени еще пройдет! Кроме того, нужно еще знать, куда сообщать о нас. Мы пока что и сами не знаем, куда едем. Наверное, милиция нарочно распускает сказки о том, как ловко и бойко они работают, — чтобы боялись больше. Посмотрим, как это они нас найдут. Им для этого надо до Баулина докопаться вперед. Кроме него, о нас в Москве вообще никто не знает.

Но сколько я ни думал вот так, все равно не проходила тревога. Володька все время молчал. Может быть, он тоже думал о Баулине? Поэтому я сказал:

— Давай подумаем, как быть дальше…

 

Евгения Курбатова

 

Я повернула выключатель, и в комнате загорелся свет, тусклый, какой‑то неприятный. На столе валялись объедки, в беспорядке выстроились грязные чашки, захватанные жирными пальцами стаканы, открытая банка килек, всякий мусор. И до сих пор здесь скверно пахло дешевой выпивкой и табачным дымом. Светлые обои с уродливыми цветами, старые стулья и древний телевизор КВН. Здесь все было замусорено, запущено, запылено, и вид у комнаты был нежилой, хотя люди и ушли отсюда совсем недавно. Тут вещей было — раз, два и обчелся, но вся комната завалена ими, и все переворошено и разбросано так, словно кто‑то в спешке, в тревоге бежал отсюда. Впрочем, так оно, вероятно, и было.

Я восемь лет работаю следователем, но никак не могу привыкнуть к тому, что часто вхожу в чужие дома неожиданно, не спрашивая хозяев, нравится ли им это и приготовились ли они к встрече. Они обязаны меня принимать, хочется им этого или нет, и вся штука в том, что я не сама по себе — Женя Курбатова — прихожу к ним, а вместе со мной приходит закон, который обязателен для всех, и хочешь не хочешь, а принимай. Но я и закон — это все‑таки не одно и то же, потому что закон, он и есть закон, а я ведь просто человек, женщина, и прихожу я всегда к людям, когда они испытывают или горе, или страх, или злобу, или стыд. И от этого мне иногда очень тяжело жить, потому что нельзя разделить жизнь, как листок бумаги, пополам — здесь работа, а здесь отдых, и в нем нет чужого горя, страха, злобы или стыда. Потому что я не закон, а только человек, и, заканчивая обыск или запирая свой служебный кабинет, я уношу с работы часть боли, и боязни, и ненависти, и раскаяния этих людей, и она постепенно растворяется во мне, и я больше всего боюсь, чтобы все эти чувства когда‑то не выпали во мне горьким осадком озлобления. Тогда получилось бы, что моя жизнь прожита зря, так как на моей работе можно многого навидаться и проще всего разозлиться на людей, но тогда надо побыстрей уходить с этой работы и заняться чем угодно, только не работать с людьми вместе. Черт возьми, за восемь лет у меня было время подумать о моей работе, но всякий раз, когда я снова сталкиваюсь с человеческой жестокостью, я хочу ответить хотя бы себе — почему я здесь? Ведь это только в ненавистных мне детективах будущий сыщик решает раз и навсегда: мое жизненное призвание — карать зло, и я посвящу себя ему всего до остатка, пока бьется сердце, дышат легкие, в общем, работает весь этот ливер. В жизни оно проще и в тысячу раз сложнее. Потому что даже если предположить, что ты такой молодец и в двадцать лет можешь точно определить свое жизненное призвание, остается маленькая закавыка, совсем пустяковая, да только от нее не избавишься, и, даже если ты о ней забудешь, она тебе скоро сама напомнит о себе: можешь ли ты карать зло? Ведь хотеть этого мало, надо еще мочь. Тут в чем штука? На работе нашей мы пропускаем через себя человеческое горе, как провод электрический ток. Может быть, это слишком красиво или, может быть, сложно сказано, только, во‑первых, я бы этого вслух говорить не стала, а во‑вторых, это действительно так.

Быстрый переход